Я его не узнал поначалу; вернее – никак не мог сопоставить с прежним Фурманом. Тот был моложавый, крепкий, смешливый, с густой шапкой черных волос. А теперь я видел перед собой пожилого усталого человека, который медленно двигался, медленно и неохотно говорил. Его волосы поредели и поседели, глаза потухли. Лишь изредка в них загорался огонек интереса, но в Фурмане не было энергии, чтобы поддержать его жизнь, и огонек умирал, задутый холодным ветром мысли: «Господи, да не все ли равно…»
Но я помнил прежнего Фурмана, помнил впечатление, которое он на меня произвел, помнил ощущение узнавания в нем своего видения и своих мыслей – все то, что поразило двенадцатилетнего мальчишку и что по-настоящему я начал понимать только теперь. Ведь не могло же оно пропасть без следа! Ведь где-то же оно было в нем – под пеплом опустошенной души…
Только через год я узнал, что незадолго перед тем Фурман перенес тяжелейшую операцию на желудке. У него был рак, и хотя врачи уверяли, что резекция прошла удачно, от него не скрывали, что только время покажет истинную степень этой удачи. Если продержитесь пять лет – будете жить долго. Но как их пережить – эти пять лет? Где взять силы, чтобы вернуть жизнь его прежнему оптимизму и мужеству, без которых вообще немыслима жизнь под обнаженным мечом судьбы?..
Эта – вторая – встреча не оставила во мне такого следа, как первая. Лишенный энергии, Фурман утратил глубину и монументальность – главные свои достоинства. Он был внимателен, аналитичен, порою зорок, щедр на идеи, которых у него было всегда с избытком, – короче говоря, это был обычный хороший шахматный специалист. Именно хороший, добросовестный, но не более того. Ничем не лучше других хороших и добросовестных шахматных специалистов.
Не скажу, что я разочаровался. Я просто старался понять. Мы с Фурманом оказались в одном клубе – и это хороший знак. Но далеко идущих планов я не имел. Потому что в шахматах я пока был почти никто, а Фурман – даже опустошенный Фурман, раздавленный, распятый болезнью, – он все же оставался специалистом, который помогал и помогает крупнейшим шахматистам мира. До полноценного его внимания, до равного общения с ним мне было еще расти и расти.
Но он все-таки приметил меня: ведь были и совместные анализы, и в блиц уже тогда я играл с ним на равных, да и в турнире, к которому мы готовились, выступил отлично – из девяти партий выиграл семь при двух ничьих. И когда через полгода ему предложили помочь мне в подготовке к чемпионату мира среди юношей, он охотно согласился.
Инициатором этого приглашения был я.
Обычно юниоров не очень-то спрашивают, с кем бы они хотели готовиться. Но моему отбору предшествовала столь неприглядная закулисная борьба, столь крупные шахматные авторитеты пытались не допустить меня, повлияв на отбор, столь непросто было добиться соблюдения в нем спортивного принципа, а когда я и это прошел, мне продолжали чинить все новые козни, ставить все новые условия, – так вот, когда все это было уже позади – и грязь, и малодушие, и беспринципность, – я все еще оставался сжатым в комок, со стиснутыми зубами, ожидающим с любой стороны подвоха, и, когда встал вопрос о тренере, который бы готовил меня к первенству мира среди юношей, я понял, что должен сам сделать выбор и настоять на нем. И еще я понял, что главным достоинством этого тренера должно быть не знание, не опыт, а порядочность. Я устал от предательств. Я хотел быть абсолютно уверенным в человеке, который станет мне помогать. Вот почему я выбрал Фурмана.
Мне объяснили, что теперь это не тот Фурман, что рак его подкосил, что после операции он весь ушел в себя, а когда человеку безразлично происходящее вокруг, – толку от него немного. Меня все это не убедило. Я помнил прежнего Фурмана – и почему-то верил, что интересная задача отвлечет его, прибавит сил, поможет возвратиться к себе.
К счастью, я не ошибся.
Он начал работу со мной не спеша – с бесед, в которых пытался понять мой образ мыслей и характер, и видение мира, и градацию ценностей. Заодно мы смотрели мои партии, но не так, как это делается обычно, а как бы сверху. При этом партия прямо на глазах обретала стереоскопичность и глубину. В ней появлялся каркас, он устанавливал критерий – и тотчас проявлялись и начинали буквально колоть глаза все ходы-недомерки. Но мы их не отметали. Мы анализировали все, что происходило вокруг каждого из них, пытаясь понять, какая идея могла их родить, какие обстоятельства их выбрали, какая сила помогла им материализоваться.
Наконец, мы уделяли внимание и шахматной грамоте – то есть дебютам. Вот где Фурман не имел себе равных, и это было очень кстати, потому что своим дебютным дилетантизмом я напоминал одаренного поэта, который выучился читать и писать самотужки и поэтому пишет «корову» через «а».