Конечно, я был счастлив, когда Макс Эйве увенчал меня лавровым венком чемпиона мира. Как и у всякого профессионального шахматиста, с какого-то времени у меня появилась высокая мечта – и вот она осуществилась. Но в этом венке не было самых главных листьев, не было самого ценного для меня – памятных знаков о борьбе с моим блистательным предшественником. Я пытался себя утешить: ну мало ли чего мы в жизни не видели, мало ли чего не испытали, мало ли что прошло мимо нас, мало ли о чем даже не слыхали никогда – всего же не охватишь. Но это слабое утешение. Я посвятил свою жизнь шахматам, у меня был шанс испытать себя на самых высоких для нашего времени вершинах, но этот шанс забрали у меня. Поневоле станешь философски оценивать все, что было до этого и что пережил потом.
Впервые я увидел Фишера вскоре после того, как он стал чемпионом мира. Это случилось на турнире в Сан-Антонио, я был всего лишь молодым подающим надежды гроссмейстером. Организаторы упросили Фишера отметить своим присутствием турнир. Он появился в последний день, что было не слишком удачно. Победители – и я в их числе – мирно делили между собой очки, и Фишер, посидев среди зрителей не более четверти часа, понял ситуацию и исчез. Но еще перед этим, перед началом тура, которое организаторы задержали в связи с его появлением, он обошел всех участников и с каждым уважительно поздоровался. До этого мы не были знакомы, и он мне сказал какие-то вежливые слова. Меня поразил его взгляд; он был совсем не тот, что на фотографиях; в нем не было жесткости, а какая-то покорность и терпение. Впрочем, больше такого взгляда у него я не видел. Еще запомнилась его своеобычная медвежья походка: он ходил неуклюже, его руки и ноги двигались не в противоходе, как у всех людей, а одновременно – одновременно левые и одновременно правые – и поэтому получалась перевалка из стороны из стороны в сторону.
Кстати, Америка удивительно оперативно среагировала на чемпионство Фишера. До его победы шахматы в США были далеки от общественных интересов. Когда мы ехали на турнир в Сан-Антонио, то с удивлением обнаружили, что в американских магазинах не так просто купить доску с фигурами, тем более шахматные часы, а уж о шахматной литературе и вовсе мало кто слышал. Но уже к концу турнира это стало появляться почти повсеместно, а когда я вскоре опять прилетел в Америку, то застал в ней всеобщую шахматную лихорадку, и, естественно, все шахматные аксессуары были в изобилии, причем на любой вкус.
В это время я еще не помышлял примериться к Фишеру, но уже изучал его, восхищался им и думал о нем. Меня уже тогда поражала целеустремленность этого человека, посвятившего жизнь единственно только шахматам. Поражала, может быть, потому, что сам я склонен к эпикурейству и не нахожу в этом ничего дурного. А Фишер еще в юности сделал целью всей своей жизни мировое шахматное первенство – и шел к этой цели с одержимостью фанатика.
Я считаю, что Фишер превзошел всех прежних и ныне живущих гроссмейстеров умением производить и перерабатывать шахматные идеи. У него была старая школа – он работал один. Редко – с кем-нибудь еще. Но совершенно точно известно, что постоянных помощников у него не было, и чужими идеями он не кормился. В этом его принципиальное отличие, скажем, от Каспарова, которого снабжает идеями огромный клан. Думаю, он редко использует эти идеи живьем, все-таки это сырье, его нужно переработать и сделать пригодным для собственного употребления, и это Каспаров умеет очень хорошо.
А Фишер был уникален своей единоличноетью, своей обособленностью, своей самодостаточностью. Он с малых лет научился работать самостоятельно. Самостоятельно постигал таинства дебютов, самостоятельно готовился к турнирам, самостоятельно изучал отложенные позиции. Советские шахматные журналисты преподносили его своим читателям как ограниченного, необразованного выскочку из Бруклина. Его описывали так в погоне за занимательностью и от непонимания его сущности. А ведь он знал несколько языков, он много повидал и все помнил; он понимал людей; правда, философом был слабым – и это его погубило. Естественно, прессу он не любил – ни западную, ни советскую. Он считал, что пишущие о шахматах журналисты не понимают сути игры, не понимают смысла поступков шахматистов. Дилетантства по отношению к шахматам Фишер не выносил никогда.
Причиной его трагического разрыва с шахматной жизнью, как мне кажется, были чрезмерные требования, которые он предъявил к себе, как к чемпиону мира. Он считал, что чемпион мира не имеет права на неудачные партии, тем более на проигрыш; может быть, он и дальше заходил, лишая себя права вообще на малейшую шахматную ошибку. Из этого максимализма выход был единственный – не играть совсем. Фишер поставил перед собой творческую сверхзадачу – и проиграл ей психологически.