Были и другие тонкости. Например, западные шахматисты часто ездят на турниры с женами. Организаторы смотрят на это спокойно, потому что обычно это не требует от них дополнительных расходов. Но наши спортивные чиновники, от которых и вовсе ничего не требовалось, этому препятствовали изо всех сил. Смысла в этом не было никакого, но они хотели показать свою власть, хотели подчеркнуть лишний раз, что шахматист – всего лишь беспомощная послушная фигура в их руках. Сейчас все иначе, сейчас и в этом вопросе мы подравнялись под западный стандарт, но я говорю о делах десятилетней давности, о годах застоя, когда даже чемпиона мира в любом мелком деле чиновники ставили в позу просителя. Значит, и для меня каждый выезд с женой превращался в целую проблему.
Короче говоря, наблюдая другие шахматные семьи, я все время опасался, что верное на первый взгляд дело из-за моего образа жизни может в любой момент стать ненадежным (и как показал опыт – предчувствия меня не обманули). Я рано стал материально независимым, по советским стандартам, даже весьма обеспеченным. Я привык к бивуачной жизни. А поскольку постоянно приходилось отбивать атаки очаровательных любительниц выгодно выйти замуж, то у меня даже выработался стереотип отторжения любых мыслей, связанных с браком. Материально этому ничто не препятствовало, но не было настоятельной внутренней потребности, ни разу не было чувства: без этого человека я нормально, спокойно жить не смогу.
Но ведь должно быть у человека такое место на земле, где он может отогреться, оттаять душой, где он может расслабиться, опустить иголки, перестать быть все время начеку. И когда не стало Фурмана, неприкаянность все чаще одолевала меня. Мысль о женитьбе лежала на поверхности. Ира меня устраивала во всех отношениях. Она была добра, терпелива, ласкова; она понимала меня и вроде бы доказала, что умеет ждать. Я решил, что от добра добра не ищут, – и мы поженились.
Женитьба никак не должна была отразиться на внешнем складе моей жизни – это подразумевалось сразу. И когда через год у нас родился сын, это наполнило мою душу огромным теплом – но опять же не отразилось на внешних обстоятельствах. Как и прежде, я был в постоянных разъездах, в игре, в делах. Но тут я начал ощущать, что в семье происходит что-то неладное. Я стал слышать, что слишком часто разъезжаю, а когда живу дома, то помощи от меня не дождешься… Что правда, то правда – я в домашних делах не большой умелец; зато я брал на себя абсолютно все заботы, связанные с материальной стороной жизни нашей семьи, а это в советской стране очень много… Но Ирина уже не слышала ни доводов, ни голоса разума. Она хотела, чтобы я был при ней, чтобы я сидел дома – как другие «нормальные мужья».
Я и прежде возил ее на турниры, а тут решил устроить ей хорошую встряску и повез ее с собой в Мерано, затем на турнир в Аргентину. По дороге туда я показал ей Париж, по дороге назад мы на неделю задержались в Италии, и мои друзья устроили нам прекрасное путешествие по самым красивым местам.
Это ничего не изменило, только отсрочило кризис. И вот однажды, возвратившись домой, я понял, что уже невозможно делать вид, что ничего не происходит, – и мы поговорили начистоту. У нас был сын; уже из-за одного этого я был готов на большие уступки; ведь я помнил, кем был для меня в этом возрасте – да и до сих пор! – мой отец. Но Ирина была настроена радикально. Употребив все свое красноречие, я смог достичь того, что между нами возникло – так мне показалось – былое взаимопонимание. И мне удалось убедить Ирину, что на этом понимании мы восстановим и нормальную семью. К сожалению, как оказалось, мою инициативу она восприняла как знак слабости и ждала уступок только с моей стороны. Причем она вообразила, что теперь мое внимание к ней должно принять формы чуть ли не ухаживания. Может быть, за последние годы я стал чрезмерно деловым, но сухарем я никогда не был – это точно. И все же такой натужный ренессанс мне был явно не под силу. Я надеялся на внутреннее слияние, ей же были важны лишь внешние формы. И в восемьдесят третьем году мы с Ириной расстались окончательно.
Распад семьи стал для меня тяжелым ударом; потеря сына – постоянной ноющей болью. Обстоятельства мне редко позволяют с ним видеться, поэтому я помню его главным образом маленьким. Я вспоминаю, как рано он научился различать шахматы, как потом стал играть в них – и вдруг потерял к ним интерес. Его влекли винтики, шурупчики, всякая механическая мастерия. Если прежде любому мультику по телевизору он предпочитал наблюдение из дверного проема – дальше ему запрещали ходить, – за тем, как его дед мастерит возле верстака, то теперь он с удовольствием возился вместе с дедом. Ну что ж, не вышел шахматист, это не первый случай. Я знаю много шахматных семей, где пытались передать опыт и умение по наследству, например, в семьях Петросяна, Геллера, Тайманова, – но всегда это кончалось практически ничем. Может быть, через поколение проявится любовь к шахматам. Поживем – увидим.