«Ну, ладно бар–растабар, князьёв–графьёв – они и в церкви на обедне смеялись, и не постились, и Царя не почитали, насмотрелся на них… Ну, ладно нехристи разные – с них и спрос невелик… Но за что Ты своих крестьян–христиан позволяешь убивать–грабить? Если я отец детям своим и этой… прости Господи… муж, то разве я позволю какому‑то Шурке или другому вражине их бить–обижать? Разве я отниму у детей хлеб, чтобы отдать свиньям? Я же отец! Я за них совестью отвечаю!.. А Ты!.. Что смотришь и ничего не делаешь? Вся земля русская уж кровью пропиталась, скоро зеленая трава красной будет. Реки от слез наших горьких солеными станут!.. А Ты блаженствуешь в своем царстве, где нет ни слез, ни крови, ни боли – а до нас Тебе и дела нет!.. Ох, кабы не дети, убил бы себя, что за жизнь такая? Уж лучше бы мне не родиться…»
Однажды, видя как муж с каждым днем все ниже опускается в трясину отчаяния, Дуня попыталась усовестить Ивана, да получила легонечко мужниным кулаком по скуле – и отлетела к стене. С тех пор они стали жить как чужие, каждый в свою сторону.
Когда из голодного города при военном коммунизме вернулись с родное село Шурка Рябой с тремя собутыльниками – он не возражал, чтобы выделить их комитету бедноты отрез земли в двадцать десятин и материальную помощь. Без слова сожаления отдавал на гужевой налог лошадей и зерно на продразверстку. А когда Шурка пропил всё что мог и стал воровать, Иван пришел к нему в дом, увидел грязных голодных детишек и вовсе сжалился. Предложил Шурке такое дело:
— Ты поработай на моём поле, а я твоей семье дам хлеба и мяса. Только денег у меня не проси.
— Что, Иван, ты уж мне, своему корешу, не доверяешь?
— Нет, Шура, не доверяю. Видно ты в городах растерял крестьянский дух, да нехорошему научился. – В полной тишине раздавались только всхлипы измученной жены, кашель простуженного младенца, мышиное попискивание да скрежет Шуркиных зубов.
Нет, не получилось у городских люмпенов честно потрудиться. За что бы ни взялись, всё в их пьяных руках горело в прямом и переносном смысле. Пропадали стога сена, не доезжали до амбаров мешки с картошкой, горели сараи, на стадо коров нападали волки… Тогда собрали сельский сход и выгнали их из села, а семьи их несчастные взяли на свое обеспечение.
Только вернулся обратно в село Шурка, да своих собутыльников за собой привел. Были они все при оружии, в кожанках с чужого плеча, да еще с собой троих лютых незнакомцев привели. И была у них страшная бумага с печатью. И глаза их были как у черных муринов на западной стене храма, где изображался Страшный суд и адское мучилище. Собрали они односельчан, и объявили о своём праве грабить и выселять зажиточных крестьян, и назвали всё это беззаконие новым словом – раскулачивание!
Слушал Иван хронически пьяных коммунистов, вглядывался в их перекошенные злобой лица уркаганов и думал, как хорошо, что ни отец ни мать не дожили до этого дня. Как вовремя он отправил в город старших Тимошу и Катю, будет к кому приехать и устроиться хоть на время, чтобы переждать это всеобщее сумасшествие.
…Начали они со старосты, потом выгнали из дому десятского. Вышел тут на проповедь отец Георгий с младшим сыном на руках – так старика прикладами обратно в дом загнали и подожгли вместе с семьей. Бабы взвыли во весь голос, мужики их сграбастали и увели прочь, по домам…
Иван на всю жизнь запомнил того мальчика, что преспокойно сидел на руках отца–священника – это был взгляд ангела, прожигающий до самого сердца. Мальчик будто существовал вне адского мучения, вулканом излившего на землю огненную подземную лаву. Он был как ангел, спустившийся в преисподнюю, чтобы освободить грешника, прощенного за молитвы родичей и поднять душу его в тихие светлые небесные высоты. Младенец с архангельским именем Гавриил неотрывно смотрел на Ивана – прямо в глаза, тихо так и безмятежно.
…А там и до Ивана очередь дошла. Односельчане попрятались по домам и никто его не защитил. Шурка походил по двухэтажному дому Ивана с кирпичным низом, всё потрогал, обошел каждый уголок и сказал, размахивая черным маузером:
— Ну что, кулак недобитый, пришел конец тебе! Вона какие хоромы понастроил, упырь!
— Это ж за какое мое доброе дело к тебе и твоей семье ты на меня осерчал, Шура? – спросил Иван, едва сдерживаясь, чтобы не вцепиться в глотку пьяному разбойнику.
— А ты чё меня перед домашними срамил? Думаешь, я такое прощаю!
— Так ты сам себя осрамил, а я твой семье помогал по–христиански.
— А мы твоего Христа отменили, понял! Теперь ты с котомкой по миру пойдешь со своими кулацкими выродками! Собирайся, Ванька, и что сможешь унести, бери, бес с тобой. А остальное реквизируется для мировой революции! А сейчас тебе и паспорт нарисую! Так как ты у нас кулак, то и фамилия твоя новая будет такая – Кулаков. Это чтобы весь пролетарский народ знал, что ты кулацкое отродье!
— Дай хоть телегу с лошадкой, у меня ведь дети малые. Пожалей моих детей, как я пожалел твоих! Как мы до города пешком добираться‑то будем?