Моя сестра вернулась в Вену тем же вечером. Ночь она провела на кровати, прижимая к себе мертвое тело. Зигмунд и я сидели в углу комнаты, время от времени кто-нибудь из нас вставал и пытался убедить Розу пойти отдохнуть. Она нас не слушала, лежала, ласкала и обнимала мертвое тело, неразборчиво что-то шептала, и только по тембру голоса мы могли определить, просит ли она свою дочь или упрекает, молит или проклинает.
— Теперь мне больше не ради кого жить, — были единственные слова, которые моя сестра Роза повторяла после похорон дочери.
Все остальные фразы появлялись и тут же исчезали, даже те каждодневные фразы, которые мы говорили по привычке, казалось, больше никогда не слетят с ее губ после того, как она уже их произнесла, только эта фраза повторялась снова и снова, будто с ее помощью она пыталась убедить свое тело испустить дух. А тело ее слабело с каждым днем все больше и больше, и доктора советовали ей поехать куда-нибудь окрепнуть. Она поехала с нашей матерью на курорт в Гаштайн и вернулась через полгода. В первый вечер после приезда моя сестра не хотела ночевать дома одна, и я осталась с ней. Перед тем как лечь спать, Роза сказала мне:
— Я постоянно задаюсь вопросом, была ли хорошей матерью. Дала ли детям все, что должна была, сказала ли им все, что должна была, осталась ли между нами недосказанность, или, возможно, сказала что-то лишнее. И все мне кажется, что я сказала что-то, о чем стоило молчать, или не сказала чего-то, что им нужно было услышать. Но мои размышления напрасны, потому что теперь их жизнь — оконченный разговор, да и моя тоже.
Она выудила откуда-то две фотографии — на одной была ее дочь, на другой — сын — и провела по изображениям пальцами, влажными от пота или, может быть, слез.
В те дни брат жаловался мне, что чувствует припухлость во рту, которая мешает ему жевать. Доктора сказали, что эта припухлость является реакцией его организма на чрезмерное курение. Он решил, что нет смысла рассказывать семье о небольшом хирургическом вмешательстве, все должно было быть сделано к полудню, а вечером он уже вернется домой. Во время операции он потерял много крови, и из больницы позвонили Марте и Анне, чтобы они привезли ему все самое необходимое. На следующий день он настоял на том, чтобы его отпустили домой. Тем вечером я пошла проведать его. Из-за открытой раны на щеке Зигмунд не мог говорить и писал свои вопросы и ответы на листе бумаги.
На следующий день моему брату позвонил его зять Макс Хальберштадт. Он поговорил с Анной, попросил ее, чтобы Хейнерле, недавно перенесшему операцию по удалению миндалин, разрешили приехать в Вену. Мальчик был очень слабым, врачи осматривали его, но, кроме проблемы с миндалинами, ничего не выявили и сказали, что климат Гамбурга ему не подходит. Увидев его, мы поняли, что он не проживет долго. Мы скрывали эту мысль друг от друга, но она ясно читалась в наших глазах, когда мы смотрели на него, а он только улыбался, замечая наши страдальческие взгляды, прикованные к его лицу. В этой улыбке было что-то старческое — он улыбался не как четырехлетний ребенок, а как старик, свободный от страха, ухмыляется смерти.
Дедушка Зигмунд, оправдываясь недавно перенесенной операцией, многочисленными пациентами и письменными делами, передал Хейнерле своей дочери Матильде, чтобы она присматривала за ним в своей квартире. Матильда обрадовалась такому решению — в молодости ей сделали операцию, из-за которой она не могла иметь детей, это стало трагедией ее жизни, и сейчас она была счастлива, что может заботиться о малыше, как мать, заняв место умершей сестры. Она рассказывала, что по вечерам из комнаты, где спал Хейнерле, доносилось нечто, похожее на шепот, или пение, или всхлипывание. Войдя в комнату, она увидела, как его губы медленно шевелятся, образуя едва различимый звук, будто он неразборчиво что-то пел. Пел, или шептал, или всхлипывал во сне. И так каждую ночь.
Мой брат любил, чтобы на воскресных обедах Хейнерле сидел рядом с ним. За столом были и другие его внуки, сыновья и дочери, и Мина, и Марта, и Роза, и я, и наша мать. Мой брат любил смешить Хейнерле скучными банальными шутками из тех, какие старики обычно рассказывают детям. Мы, старики, глупо улыбались, а Хейнерле оставался серьезен. Иногда Хейнерле отвечал на шутки брата каким-нибудь неприятным вопросом:
— А дышат ли мертвые?