В прихожей позвонили. Катя отстранила сестру и глядела на дверь. Вошел Рощин в грубой суконной рубашке, в новых смазных сапогах. Усмехнувшись, он поздоровался с Дашей, подал руку Кате и вдруг удивленно взглянул на нее и нахмурился. Даша сейчас же ушла в столовую. Ставя чайную посуду на стол, она услышала, как Катя сдержанно, но тем же низким и хрипловатым голосом спросила у Рощина:
– Вы уезжаете?
Покашляв, он ответил сухо:
– Да.
– Завтра?
– Нет, через час с четвертью.
– Куда?
– В действующую армию. – И затем, после некоторого молчания, он заговорил:
– Дело вот в чем, Екатерина Дмитриевна, мы видимся, очевидно, в последний раз, и я решился сказать…
Катя перебила его поспешно:
– Нет, нет… Я все знаю… И вы тоже знаете обо мне…
– Екатерина Дмитриевна, вы…
Отчаянным голосом Катя крикнула:
– Да, видите сами!.. Умоляю вас – уходите…
У Даши в руках задрожала чашка. Там, в гостиной, молчали. Наконец Катя проговорила совсем тихо:
– Уходите, Вадим Петрович…
– Прощайте.
Он вздохнул коротко. Проскрипели его смазные сапоги, хлопнула парадная дверь. Катя вошла в столовую, села у стола, изо всей силы прижала к лицу руки.
С тех пор об уехавшем она не говорила ни слова. Катя мужественно переносила боль, хотя по утрам вставала с покрасневшими глазами, с припухшим ртом. Рощин прислал с дороги открытку – поклон сестрам, – письмецо положили на камин, где его засидели мухи.
Каждый вечер сестры ходили на Тверской бульвар – слушать музыку, садились на скамью и глядели, как под деревьями гуляют девушки и подростки в белых, розовых платьях, – очень много женщин и детей; реже проходил военный, с подвязанной рукой, или инвалид на костыле. Духовой оркестр играл вальс «На сопках Маньчжурии». Ту, ту, ту, – печально пел трубный звук, улетая в вечернее небо. Даша брала Катину слабую, худую руку.
– Катюша, Катюша, – говорила она, глядя на свет заката, проступающий между ветвями, – ты помнишь:
Я верю, – если мы будем мужественны, мы доживем – когда можно будет любить не мучаясь… Ведь мы знаем теперь, – ничего на свете нет выше любви. Мне иногда кажется, – приедет из плена Иван Ильич и будет совсем иной, новый. Сейчас я люблю его одиноко, бесплотно. И мы встретимся так, точно мы любили друг друга в какой-то другой жизни.
Прислонившись к ее плечу, Екатерина Дмитриевна говорила:
– А у меня, Данюша, такая горечь, такая темнота на сердце, совсем оно стало старое. Ты увидишь хорошие времена, а уж я не увижу, отцвела пустоцветом.
– Катюша, стыдно так говорить.
– Нет, девочка, нужно быть мужественной.
В один из таких вечеров на скамейку, на другой ее конец, сел какой-то военный. Оркестр играл старый вальс. За деревьями зажглись неяркие огни фонарей. Сосед по скамейке глядел так пристально, что Даше стало неловко шее. Она обернулась и вдруг испуганно, негромко воскликнула:
– Нет!
Рядом с ней сидел Бессонов, тощий, облезлый, в мешком висящем френче, в фуражке с красным крестом. Поднявшись, он молча поздоровался. Даша сказала: «Здравствуйте», – и поджала губы. Екатерина Дмитриевна отклонилась на спинку скамьи, в тень Дашиной шляпы, и закрыла глаза. Бессонов был не то весь пыльный, не то немытый – серый.
– Я видел вас на бульваре вчера и третьего дня, – сказал он Даше, поднимая брови, – но подойти не решался… Уезжаю воевать. Вот видите, – и до меня добрались.
– Как же вы едете воевать, вы же в Красном Кресте? – сказала Даша с внезапным раздражением.
– Положим, опасность сравнительно, конечно, меньшая. А впрочем, мне глубоко все безразлично, – убьют, не убьют… Скучно, скучно, Дарья Дмитриевна. – Он поднял голову и поглядел ей на губы тусклым взглядом. – Так скучно от всех этих трупов, трупов, трупов…
Катя спросила, не открывая глаз:
– Вам скучно от этого?
– Да, весьма скучно, Екатерина Дмитриевна. Раньше оставалась еще кое-какая надежда… Ну, а после этих трупов и трупов надвинулась последняя ночь… Трупы и кровь, хаос. Так вот… Дарья Дмитриевна, я, строго говоря, подсел к вам для того, чтобы попросить пожертвовать мне полчаса времени.
– Зачем? – Даша глядела ему в лицо, чужое, нездоровое, и вдруг ей показалось с такой ясностью, что закружилась голова, – этого человека она видит в первый раз.
– Я много думал над тем, что было в Крыму, – проговорил Бессонов, морщась. – Я бы хотел с вами побеседовать, – он медленно полез в боковой карман френча за портсигаром, – я бы хотел рассеять некоторое невыгодное впечатление…
Даша прищурилась, – ни следа на этом противном лице волшебства. И она сказала твердо:
– Мне кажется, – нам не о чем говорить с вами. – И отвернулась. – Прощайте, Алексей Алексеевич.
Бессонов скривился усмешкой, приподнял картуз и отошел прочь. Даша глядела на его слабую спину, на слишком широкие штаны, точно готовые свалиться, на тяжелые пыльные сапоги, – неужели это был тот Бессонов – демон ее девичьих ночей?