Брат послушно перевел глаза от готических строк к зелени подъездной аллеи: меж стволов старых лип мелькал во всполохах солнца травяной ковер в россыпи мелких белоснежных маргариток, а дальше, по левую руку от приезжих, темнела знаменитая на весь уезд роща с трехсотлетними дубами.
По приезде каждый занялся своими делами: батюшка уединился в курительной с управляющим, матушка раздавала приказы разбирающей пожитки дворне.
– Акулька, аккуратнее, не разбей! – доносилось с крыльца. – Ах, Боже милостивый, что с тобой нынче, Кондрашка, неси это на кухню!
Стараясь не попасться матери на глаза, трое младших Липецких прокрались мимо неплотно затворенной двери кабинета. Оттуда слышен был сухой стук костяшек деревянных счет и бубнящий голос Андрея, барского управляющего:
– За мельницу – тысяча рублев. Залогов из казны обратно – десять тысяч. Сена можно продать семь тысяч пудов – кладем по сорок пять копеек за пуд. Из сих денег десять тысяч в Совет за Приволье…
Алеша, поморщившись, потянул сестру за руку – дела хозяйственные вызывали у него явное отвращение. Николенька уже бросился вперед, более всего на свете боясь, что родители усадят его за зубрежку стиха из Сумарокова, а то и за чтение «Истории России». Гувернер его, месье Блуа, остался страдать от инфлюэнцы в московском доме, и младшее сиятельство не без оснований надеялся, что с известной ловкостью сумеет избежать частых педагогических порывов любящих родителей. Радостно помахав старшим брату с сестрой, он вылез прямо из французского окна в малой гостиной и вприпрыжку побежал на псарню – осматривать свежий щенячий помет. Алеша же с Авдотьей вместе прошли через центральную ротонду к низкому широкому крыльцу с другой стороны дома, где, не сговариваясь, взялись за руки.
– Ах, Алеша, как хорошо! – Дуня глубоко вздохнула и зажмурилась.
Началось привольное лето. Хотелось, как Николенька, вприпрыжку обежать все знакомые места – от ручья с резным мостиком до лебединого домика и ежевичных зарослей внизу у речки.
– Погоди, – протянул брат, отпустив ее ладонь. – Неужто думаешь резвиться, словно неразумное дитя?
Дуня даже не обернулась, заранее зная, что он собирается сказать.
– Ведь мы тут по твоей милости, ма шер. Больше никаких игр в горелки. Вспомни-ка лучше о запертых в сундуках муаре и гризете да о тоскующих по казармам бравых уланах да гусарах! Каков выбор нынче в Вильне: сам государь и гвардия!
– Сам вспомни-ка лучше о колете своем да рейтузах! Больше никаких философов, братец! А то натянул бы мундирчик и отправился б со мною в Вильну повидать будущих товарищей!
И зная, что теперь-то уж они, наверное, испортили друг другу настроение – donnant donnant[4] (взялся язвить, так уж сестра тоже за словом в карман не полезет), – Дуня показала ему беззлобно язык и сбежала по пологим ступеням в сад.
Ужинать сели засветло, распаренно-ленивые после смывших многодневную пыль ванн и переодетые в чистое. Расположились вчетвером (Николенька с дядькой столовничали на детской половине) за круглым столом в малой столовой. Ставни по Дуниной настойчивой просьбе были приотворены, впуская вместе с июньской мошкарой-кровопийцей медово-свежий запах жасмина и приторный – бенгальских роз. Поглядывая в высокие окна на нежнейший закат за речкой, привычно выискивали среди розового и золотого блистающую нездешним светом комету.
Что предвещала она, отчего светила бедой в очи? Все – от простолюдина (откровенно) до государя (втайне) – веровали, что небесное тело не просто так возникло на божественном небосводе. Это был знак, но что он означал, было неведомо. Хорошего, по русской традиции, не ждали. Хорошего, по той же традиции, и не произошло.
В вечернем свете, чью мягкость не могло испортить даже висевшее на горизонте страшноватое небесное тело, маменька с папенькой – он в старом мундире своего полка, она – в не туго затянутом витым шнуром капоте – казались братом и сестрой. Столь похожими супругов делают лишь многие годы совместной жизни. Да и обращались они меж собою давно уже с родственной нежностью – чуть нервной у маменьки, снисходительной – у отца. Казалось, если идеальная пара и ссорилась, то лишь по причине карточных долгов отца (впрочем, необременительных для их изрядного состояния) и мелких вспышек ревности матери. Еще одним семейным камнем преткновения оказалось полное отсутствие интереса старшего сына к военной службе. Четыре года в Гёттингенском университете, выторгованные Алешиным молчаливым упрямством и маменькиными слезами, не оградили его полностью от исполнения долга дворянина. И потому перспектива службы висела над Алешей подобно дамоклову мечу.