«Когда пушек накапливается слишком много, они начинают стрелять сами.
Шестнадцать лет прошло с окончания войны. Выросло и подрастает поколение людей, которому предстоит изобретать, дерзать, вырваться в космос. Но ходят, дышат и готовят новый заговор против мира те, кто взорвал мир в сорок первом.
Снова в Германии пущены в ход „фабрики смерти“ — химические концерны.
Помни об этом, товарищ, и пусть сердце твое не знает покоя, готовое к борьбе и подвигу во имя мира и счастья людей!»
…Севастополь, может быть, помечен у них черным крестом первой атомной бомбардировки.
И вдруг мне пришла в голову страшная мысль: «Неужели мне придется строить уже четвертый Севастополь?» Ведь все, кто воевал и строил, только воевали на одном месте и только строили на одном месте. Но восстанавливать было нечего. Каждый раз надо было строить новый город.
Я не знаю, слышали ли мама и отец радио. Но когда я открыла глаза и посмотрела на них, я поняла, что никакого разговора об Угличске, о факультете курортологии не будет. Я поняла, что у мамы и мысли нет ни о каком Угличске.
Я мельком взглянула на ту фотографию на приемнике. Нет, конечно, соотношение сил и характеров у нас в семье совсем не то, что на этом снимке. Но не так уж случайна солдатская пилотка на маминой голове.
…Так мне в тот день никто и не сказал ни слова.
…Но разговор, если хотите знать, был…
Отец подошел ко мне — я стояла, опустив голову, — и положил мне руку на плечо.
А потом крепко сжал плечо.
Вот и весь разговор.
Понимаете, он как будто и поругал меня и потом вместе со мной решил: «Так жить нельзя. Но жизнь впереди».
Это у нас не первый такой разговор. Я очень люблю отца за то, что он может так говорить со мной. И с мамой разговор был.
Уже тем, что она даже не вспомнила об Угличске, она все сказала.
В сущности, все мы трое всегда были, по-настоящему близки.
И теперь мне было и спокойнее… и тяжелее. Если говорить честно, то только теперь я по-настоящему поняла, что действительно во всем виновата сама (тете Вере я это говорила, но не понимала так, как теперь).
И в том, что все могла, но ничего не сделала. И вот в том, что всем нам троим: мне, маме, отцу сегодня не очень весело.
С улицы послышался тихий свист (громко свистеть нельзя: соседи протестуют). Я, и не выходя на балкон, знала, что это Пряжников, Костя.
Я пошла к двери. Но Костя не поднялся — ждал внизу, в подъезде.
Утром в институте мне показалось, что Костя свою тройку воспринял равнодушно. Дело в том, что Косте теперь не надо готовиться к экзаменам ни на следующий год, ни через год. Ему через полмесяца исполняется восемнадцать — призывной возраст. И, значит, месяца через три, через полгода он уже будет служить, наверное, на флоте — такой у него рост. И с вышки Костя прыгает так, что его в одной кинохронике снимали — очень красиво. К тому же десять классов. Конечно, флот.
Я стала спускаться к нему по лестнице.
— Вот уж не ждал, что ты сейчас дома, — сказал Костя, когда между нами осталось всего несколько ступенек. — Везде искал: и у Ленки, и на Водной, и у обрыва.
Свет косыми потоками лился через стекла двери. Костя наполовину был в этих косых потоках, а наполовину в тени. И только теперь я увидела Костины глаза.
Нет, это глупо, вы понимаете, учатся-учатся люди в одном классе, а потом вдруг один начинает на другого смотреть вот такими вот глазами!
Если уж признаваться, я бы никогда не смогла полюбить человека, с которым вместе училась. Ну, понимаете, для того, чтобы полюбить, нужно, по-моему, не очень знать человека, чтобы была воля воображению. А потом узнавать, узнавать и от этого любить все больше и больше.
И для меня, если хотите знать, очень нужно, чтобы этот человек был хоть немного, как мой отец. Очень нужно!
А Костю, ну за что его любить? Ведь я его так знаю, что и воображать-то нечего.
И был бы он хоть в чем-нибудь лучше меня. А то вот тоже, как и я, даже экзамены-то путно сдать не мог!
А он все понимает, что я о нем думаю.
И когда он так смотрит на меня, и смешно… и жалко его, дурака.
Я спустилась и прислонилась плечом к стене, точь-в-точь, как только что стояла дома у балконной двери. Костя сделал шаг ближе ко мне. Когда я на каблуках, мои глаза как раз вровень с его плечом. Поэтому мне всегда приходится смотреть на него снизу вверх. Только у него на шее как-то смешно немного кадык виден. И от этого — по-моему, от этого! — несмотря на рост, Костя не кажется взрослым. А только очень высоким, очень большим ребенком.
Так вот я стояла, прислонившись к стенке; точь-в-точь, как дома у балконной двери. А Костя смотрит сверху и спрашивает:
— Переживаешь?