И вот, пока я спал, небо очистилось, дымка растаяла и река вспыхнула, подожженная закатным солнцем, и все кругом заиграло, ожило: небо раздалось вширь, стало выше и налилось чистой лазурью в своей купольной части и накалилось по горизонту. А река горела. С берегов на нее с кряканьем сыпались кормившиеся на ближнем жнитве пробиравшиеся к теплым водам утки.
Посверкивая атласным пером, они стремительно, с легким присвистом, откинув красные лапки, садились на воду, в тень камыша, где обирали перо, охорашиваясь на глазах у селезней.
От недальних селений с крутого берега тянуло дымком и парным молоком.
В пышных красках заката, в глубоком лазурном небе и в подожженной реке было что-то неестественное: будто река решила не в зиму идти, а навстречу новой весне.
Перед сном я еще раз вышел на палубу. Над Волгой стояло высокое, унизанное звездами небо. И было это небо спокойное, и ничего в нем не содержалось зловещего. Ничто не говорило о том, что далеко отсюда, под этими же звездами, на нашей же земле, гремят пушки, пожары не закатные, а огневые сжирают города и села и льется кровь…
О войне напоминают лишь скудный стол пароходного ресторана, пробегающие через мосты эшелоны да какая-то озабоченность пассажиров и очень тревожные лица людей, толпящихся на пристанях.
За Васильсурском стали встречаться на высоком берегу Волги большие толпы. Люди копали противотанковые рвы и траншеи.
Что-то произошло на фронте, если уже и тут начали копать!
Пассажиры молча и с грустью, опершись на планширы, смотрят на берег, на землекопов. И лишь один не в меру суетной мужичонка, с сильно помятой, редкой, сивой бороденкой, взобрался прямо на планшир, обнял стойку и прокричал на берег:
– Эй, копаци-и! Ивантеевских-то нету среди вас?
Берег не отозвался. Да если бы кто и крикнул оттуда, из-за шума винтов ничего не было бы слышно. Мужичонка бегал по палубе и чуть ли не каждому рассказывал о своей беде: он лежал в больнице (у него грыжа, это он говорил не всем и то на ухо), а в это время двух его дочерей (он сказал: девок) мобилизовали на оборонные земляные работы. Обещали скоро отпустить, а вот уже десять ден прошло, а их все нет. А девки в невестином возрасте, глупенькие, обидеть могут. И, как бы почувствовав, что пассажиры не разделяют его тревоги, добавил: «Найдутся озорники-то! Ноне по этой части лыцарей развелось, чисто комаров на болоте!» Вот и пришлось ему после больницы сразу на пароход – билет-то у него бесплатный, на реке он служит, сам-то. Копацей-то вона – и не сосчитать! Тьма! А тут ли его девки, не увидать с парохода-то!
Он еще раз взобрался на планшир, чуть придерживаясь одной рукой за стойку, а другой энергично размахивая, закричал на берег:
– Эгей, копаци-и! Нет ли ивантеевских среди вас?
Так и не дождавшись ответа, проговорил поникшим голосом:
– Что копают, то и Бог, наверно, не знает… Ужли немец и сюда грянет? Ну пойду, мне скоро слезать…
Как сохранились сии представители «салопной эпохи»? Кофры, саквояжи, портпледы – у прошлого цепкие руки Плюшкина. Грустная картина, гибнут заводы, дороги, города, леса, земли, мосты – один человек кровью отстаивает большое общее добро, другой цепляется за саквояжик бабушкин! Но все это мимолетные мысли – к черту Плюшкиных!
Что в Москве? Почему столько москвичей покинуло столицу? По соображениям обороны города или паника хлестнула? Шестнадцатого октября Москва была шумна, оживленна, людна, кое-где бациллы паники пытались вызвать эпидемию, но она была пресечена в самом зародыше.
С тех пор прошло десять дней. За это время можно опорожнить море. Так что же в Москве? Можно заболеть от отсутствия информации! К кому ни обратишься, вместо ответа делают рукой безнадежную отмашку. Уж так ли плохо там? Просто натерпелись в дороге, а может, по брошенным квартирам и вещам страдают?