Не только жгли и взрывали чужой уже теперь Севастополь команды матросов и саперов. Они обшаривали все сколько-нибудь сохранившиеся от пожара большие дома, принадлежавшие раньше состоятельным людям, и наскоро разбивали в них кирками все, что имело бы ценность для интервентов: зеркала, шкафы красного дерева, статуэтки, рояли… Лезли в погреба, нет ли где-нибудь еще запаса дорогих вин, чтобы часть вина наскоро выпить для подкрепления, остальное же – будь то бутылки или бочонки – перекрошить вдребезги, а потом уже чиркать серняками о шершавые стены или о подошвы своих сапог.
Если Москву в 12-м году никто сознательно не поджигал, а сгорела она, деревянная, просто от недосмотра за разводимыми на ее дворах кострами, как утверждают иные историки, то Севастополь, этот каменный город с черепичными крышами, был сожжен и взорван руками своих же защитников, чтобы одни только головешки и мусор достались врагам.
Уничтожали и жгли продовольственные склады – муку, крупу и тот самый головной сахар, о котором сокрушался кто-то ночью, ища и не находя способов и средств его вывезти. Действовали так команды матросов целый день 28 августа, не опасаясь, что могут захватить их передовые отряды союзников: союзники заняты были тем, что считали раны, причиненные им накануне, и не двигались с места. А когда с наступлением сумерек одиночным порядком и небольшими партиями стали проникать в оставленные развалины русской Трои мародеры-зуавы, то единственное ценное, что могли они отыскать, были ордена Нахимова во взломанном ими склепе адмирала-героя, который при виде бревен, приготовленных для моста через рейд, говорил возмущенно: «Какая подлость!»
По-другому отнесся к этому Александр II, приславший строителю моста Бухмейеру «всемилостивейший рескрипт», в котором была фраза: «Ты спас мою армию!»
Но вслед за линейными кораблями пришел смертный час и пароходам, доставившим столько неприятностей интервентам за долгие месяцы осады. И в день штурма, в последний день жизни Севастополя, четыре из них: «Владимир», «Херсонес», «Одесса» и потом «Громоносец», – войдя в Килен-бухту, громили французов на подступах ко второму бастиону дальней картечью и гранатами, а два остальных – «Эльбрус» и «Бессарабия» – из Корабельной бухты обстреливали занятый Малахов… Маленькие, колесные, со слабой артиллерией, они имели удалые экипажи и лихих командиров.
Их затопили к вечеру 28 августа – все, кроме «Херсонеса». Командир «Херсонеса», боевой капитан 2-го ранга Руднев, воспользовался тем, что волнение на рейде прибило пароход к мели, и он сел так крепко, что «Владимир», его постоянный товарищ по подвигам, хотя и долго и добросовестно трудился, чтобы стащить его с мели, все-таки не смог этого сделать.
Так и не удалось его утопить. Но зато приказано было адмиралом Юхариным сжечь его. Против этого приказа решительно восстал Руднев.
– Помилуйте, зачем же жечь нам свое добро? – резонно говорил он. – Не лучше ли разобрать его и лес пустить в дело – на блиндажи например? Да, наконец, если его и не разбирать даже, то чем он нам мешает, если лежит себе на боку? Отдыхает, и пусть себе отдыхает: достаточно поработал и отдых свой заслужил… А впоследствии, может быть, нам он еще пригодится, как знать?
Юхарин махнул рукой на этот недотопленный остаток славного флота, и оказалось, что Руднев был вполне прав. Привалившийся набок к мели «Херсонес» так и пролежал весь остаток Крымской кампании, а по заключении мира был поднят, чтобы снова резать бойкими колесами волны Черного моря.
Длиннейшее здание Николаевских казарм хотя и взрывалось наряду с другими, но пострадало от взрыва мало, что приписывали отчасти большой прочности этого сооружения, отчасти, и с большим вероятием, недостаточной силе мин, заложенных притом и не подо всеми его устоями, а мост через Южную бухту был уничтожен, как только надобность в нем миновала.
Черный дым занавесил к вечеру дня 28 августа дотлевающий Севастополь и от глаз его защитников, разбиравшихся по полкам, батальонам, ротам, командам, экипажам на Северной, и от глаз его врагов на Сапун-горе.
В этот день совершенно необычайная тишина упала на место состязания артиллерий русской и западноевропейской, состязания, длившегося почти год.
Даже и ружья молчали в этот день там, где противники могли обмениваться ружейными пулями, – на Черной речке.
Понятна, конечно, была тишина эта.