— А разве хватит у них войск для десанта, Дмитрий Алексеич? — усомнился Хомяков, забыв обидеться на легкую шпильку насчет его теории о происхождении англичан. — Ведь Петербург — не Севастополь. Такими проектами только ребятишек пугать можно, что вы!
— Однако пугают ими и взрослых, — невозмутимо отозвался Милютин.
Киреевский же, медлительно действуя, снял свои очки, протер их стекла фуляром, утвердил их снова на своем коротком, слегка вздернутом носу и сказал, выждав паузу в разговоре:
— Иногда бывают умнее всех дураки, — это особенно принято доказывать в русских сказках. И что бы там ни случилось дальше с Россией, я позволю себе думать на манер бессмертного дурака русского — Скалозуба: «По моему сужденью, пожар способствовать ей будет к украшенью!»
— Вы это серьезно так думаете? — оторвавшись от портрета Петра, обратился к нему Грановский.
— Вполне серьезно-с, — наклонил голову Киреевский.
— Вот на чем мы наконец-то сошлись с вами! Вот это и есть истинный патриотизм! В таком случае мне, другому подобному же дураку, позвольте пожать вашу руку!
Никитенко в это время, придвинувшись к Каткову, который был не только редактором «Московских ведомостей», но еще и чиновником особых поручений при Норове, говорил ему полушепотом:
— У меня к вам большая просьба, Михаил Никифорович! Пока министр здесь, не ставьте, пожалуйста, его в известность, что царскую грамоту университету писал я. Он этого пока не знает, и, по моим личным соображениям, знать это ему не нужно. Ну, просто, понимаете ли, это может восстановить его против меня, что мне, понятно, совсем нежелательно.
Обещаете?
— Помилуйте, отчего же не обещать! Да и зачем мне говорить об этом с министром? И когда говорить, если он послезавтра уезжает?
— Да, мы все уезжаем послезавтра, — и министр, и Ростовцев, и я, и многие из питерских депутатов. Так обещаетесь? Благодарствуйте! Пусть он будет убежден, что грамоту писал граф Блудов.
И Никитенко крепко пожал руку Каткову.
VII
Это была совершенно патриархальная картина: отбытие Норова из Москвы в Петербург. Против вагона первого класса, окна которого были тщательно протерты, выстроились около попечителя, генерала Назимова, ректор и деканы и многие профессора, доценты, преподаватели, даже и студенты университета, и все глядели в то окно, в котором неподвижно и торжественно стоял Норов.
Правила отбытия поездов, как и прибытия их, одинаковы, едут ли в этих поездах министры или простые смертные, поэтому пришлось все-таки несколько минут министру безмолвно любоваться на своих подчиненных, подчиненным — на министра. Зато, чуть только засвистел обер-кондуктор, давая этим знать машинисту, что пора пускать поезд, и поезд дернулся всем своим составом, перед тем как окончательно сдвинуться с места, Норов начал торопливо благословлять всех его провожавших: и попечителя, и ректора, и деканов, и прочих.
Он крестил их совершенно по-филаретовски, наклоняя при этом старую седую голову; глаза его, верхние веки которых нависали, как две стороны равнобедренного треугольника, были похожи при этом на два «всевидящих ока», затуманенных благостными слезами. Провожавшие стояли без шапок, как и подобало принимающим благословение. Публика, бывшая в это время на перроне, смотрела на них с большим недоумением. Поезд двигался, а толпа профессоров все стояла без шапок и кланялась в ту сторону, в которую уходил многозначительный синий вагон. В толпе провожавших был и Катков, и на другой день в «Московских ведомостях» напечатана была подробная и обильно смоченная слезами статья о расставанье ученых мужей Москвы со своим любимым министром.
Но ни отъезд Норова, ни состоявшийся дня через два после него отъезд Назимова, Альфонского и Шевырева в Петербург, к царю, не прекратил московских празднеств по случаю сотого Татьянина дня. Даже и у Грановского собрались многие из его сослуживцев, учеников, почитателей, воспользовавшись тем предлогом, что он получил Анну на шею и что перед своим отъездом министр оказал ему особое благоволение, предложив ему составить учебник по всеобщей истории.
Те из съехавшихся в Москву питомцев университета, которые не могли попасть на официальные обеды с речами, собирались по трактирам, как тогда назывались рестораны, и праздновали там и говорили речи. Интеллигентная Русь впервые заговорила, это было знамение времени, случайно совпавшее с юбилеем московского рассадника просвещения.
На «отдании дня святыя мученицы Татианы» 6 февраля был последний обед в университете, и на этом обеде выступил Погодин.