Ф.К. Сологубу (Ответ)
Ментона, апрель, 1913 г.
В ту пору их противостояние не достигло еще крайней точки, со временем Зинаида Гиппиус начала писать о своем коллеге более ядовито, но при этом с блеском и с долей правды. Вот, к примеру, как пишет она о взаимоотношениях Северянина с Брюсовым:
«У очень многих людей есть "обезьяны". Возможно даже, что есть своя у каждого мало-мальски недюжинного, только не часто их наблюдаешь вместе. Я говорю об "обезьяне" отнюдь не в смысле подражателя. Нет, но о явлении другой личности, вдруг повторяющей первую, отражающей ее в исковерканном зеркале. Это исковерканное повторение, карикатура страшная, схожесть — не всем видны. Не грубая схожесть. На больших глубинах ее истоки. "На мою обезьяну смеюсь", — говорит в "Бесах" Ставрогин Верховенскому. И действительно, Верховенский, маленький, суетливый, презренно мелкий и гнусный, — "обезьяна" Иван-Царевича, Ставрогина. Как будто и не похожи? Нет, похожи. Обезьяна — уличает и объясняет.
Для Брюсова черт выдумал (а черт забавник тонкий!) очень интересную обезьяну. Брюсов — не Ставрогин, не Иван-Царевич, и обезьяна его не Верховенский. Да и жизнь смягчает резкости.
Брюсовская обезьяна народилась в виде Игоря Северянина.
Можно бы сделать целую игру, подбирая к чертам Брюсова, самым основным, соответственные черточки Северянина, соответственно умельченные, окарикатуренные. Черт даже перестарался, слишком их сблизил, слишком похоже вылепил обличительную фигурку. Сделал ее тоже "поэтом". И тоже "новатором", "создателем школы" и "течения"... через 25 лет после Брюсова.
Что у Брюсова запрятано, умно и тщательно заперто за семью замками, то Игорь Северянин во все стороны как раз и расшлепывает. Он ведь специально и создан для раскрытия брюсовских тайн. Огулом презирает современников, но так это начистоту и выкладывает, не боясь, да и не подозревая смешного своего при этом вида. Нисколько не любит и не признает "никаких Пушкиных", но не упускает случая погромче об этом заявить, даже надоедает с заявлениями. Однако от гримасы на Брюсова и тут вполне воздержаться не может: если Брюсов "считал нужным" любить Пушкина и Тютчева, то Игорь "признает"...
Мирру Лохвицкую (благо, и она умерла). Но верен себе и опять выдает некую тайну: Брюсов мог бы, но ни разу не сказал: "Хороши вы, не признающие меня и Тютчева" или "меня и Пушкина". Игорь же, ругая на чем свет стоит "публику", читающую и почитающую каких-то поэтов, поясняет:
А я и Мирра — в стороне!
"Европеизм" Брюсова отразился в Игоре, перекривившись, в виде коммивояжерства. Так прирожденный коммивояжер, еще не успевший побывать в людях, пробавляется пока что "заграничными" словцами: "Они свою образованность показать хочут", — сказала чеховская мещаночка.
Игорь, как Брюсов, знает, что "эротика" всегда годится, всегда нужна и важна. "Вы такая экстазная, вы такая вуальная..." — старается он, — тоже с большим внутренним равнодушием, только надрыв Брюсова и страшный покойницкий холод его "эротики" — у Игоря переходит в обыкновенную температуру, ни теплую, ни холодную, "конфетки леденистой".
Главное же, центральное брюсовское, страсть, душу его сжегшую, Игорь Северянин не преминул вынести на свет Божий и определить так наивно-точно, что лучше и выдумать нельзя:
Брюсовское "воздыхание" всей жизни преломилось в игоревское "достижение". <...>
Обезьяна Брюсова, конечно, нетерпелива. Где-то, чуть не в том же стихотворении "я гений", она объявляет, что дала себе для "повсесердного утверждения" гениальности годичный срок:
...сказал: я буду!
Год отсверкал, и вот — я есть!
Ужели что-нибудь изменится, если мы докажем бытие Игоря Северянина и в этом году сомнительным, а в сверкании последующих — превратившимся в полное небытие?