В вечерней темноте батальон снялся и закружил по фронтовым дорогам. Непроглядно, сыро, тревожно, стрельба и приближалась, и удалялась. Говорили, что соседи продвинулись километров на десять, дивизию будут вводить в бой, сменив ту, что прорывала оборону. Когда — никто не знал.
Далеко за полночь — ночевка. Прямо в лесу, на снегу. Нарубили лапника на подстилки, расчистили от снега площадку, навалили сухостоя, подпалили мох и газеты, и заплясали огненные языки — всяк норовил лечь к пламени поближе и спиной.
Конечно, с воздуха костры могли засечь. Но и замерзать без них негоже, обморозиться можно. И, состряпав над ними шалашики, костры жгли и жгли, высвечивая еловые ветки с сосульками понизу.
Тучи рассеялись, луна — приплюснутая, отбеленная — карабкалась на лесные верхушки, чертила над оврагом тени от стволов. Под деревьями, у костров, вповалку лежали бойцы, и Сергей шагал меж ними, у одного поправив вещмешок под головой, второго прикрыв полою шинели.
Кто дышал ровно, кто прерывисто, кто кряхтел, кто бормотал во сне. Сергей разглядывал лица — неясные, темные в тени, бледные, будто неживые, в лунном свете, красные в отблесках костра.
Он отошел к сосне, сел на кочку, привалившись спиной к стволу. Потрескивал костер, шуршали ветки. Лунное сияние все ярче и холодней.
Раненые умирают на рассвете?
Помигала и загасла синяя ночная лампочка под потолком, прямоугольник окна светлел, наливался розовым, на карниз вскочил воробей, чирикнул побудку, о стекло поскреблась ветка в снегу, а Василий Наймушин был еще жив. В оконном проеме березовая ветка, за ней обгорелый угол дома — это Смоленск, город, в который он мечтал вступить победителем.
— Пить…
Дверь приоткрылась, в палату просунулась старуха сестра, сухонькая, в родинках и бородавках, скорее испуганная, чем озабоченная: «Все мается, сердешный, никак не помрет».
Пока сестра, звякая стаканом о графин, наливала воду, Наймушин вновь впал в забытье. Сестра держала стакап, глядела на прикрытое серым госпитальным одеялом тело, на втянутые, заросшие щетиной щеки: «Не сдается смерти, сердешный, не хочет отходить. Третий день мается».
Мается? А может быть, видится сейчас Василию Наймушину, лежащему в «боковушке» — палате, куда помещают безнадежных раненых, — город Анапа, а впереди — открытое море. И курортная девочка с бантом, оттопырив губы, всем существом презирая замызганного беспризорника, скачет на одной ножке по прибрежному песку среди выброшенных прибоем медуз и гниющих водорослей — пахнет йодом, как пахнет йодом! Или первое утро войны, замкнувшееся, залитое черной, венозной кровью лицо старшины Рукавишникова, застава в огне, огнем захлестнут и он, лейтенант Наймушин. — грудь жжет, как жжет! А может, словно предвечерний туман, поднимается воспоминание: ветки стегают по комбатовской палатке, кровать с железной спинкой и рядом с ним — Наташа, вот ее плечо, вот ее волосы. Или иное: низкий потолок трибунальского блиндажа, кажется, он все опускается, давит на плечи, ломает кости, и никогда не выйти наверх бывшему капитану Наймушину — без пояса, стрижен под машинку. Или: ползущие в межболотье танки, проутюженные окопы штрафников, гранатные взрывы под траками, провонявшее дымом и маслом танковое днище над головой — нечем дышать, немного — и задохнешься… Мало ли что хранится в памяти Василия Наймушина?
Сестра взяла его руку: теплая, да пульс-то где? И сестра, шаркая шлепанцами, — к дежурному врачу.
Пришел врач, успокоил: пульс есть. Он присел на стул, опустив плечи. Дежурство к концу, но что за дежурство! А все из-за Гребешкова, провозился с ним в другом изоляторе полночи. Вообще этого солдата судьба словно нарочно подсовывает. С год назад он, еще в медсанбате был, оперировал Гребешкова, и довольно любопытно: в левой голени, в пробитой обмотке, — неразорвавшаяся мина. Поставил Гребешкова на ноги, через год привозят сюда, в госпиталь: большая потеря крови, газовая гангрена, взгляд тусклый, губы сухие, пульс то появится, то исчезнет. Вторично поставил на ноги. И вот вчера — письмо от жены: сообщает, что вышла замуж за другого. Гребешков посрывал с себя бинты, упал с кровати, забился головой об пол. И теперь — в изоляторе, чего доброго, помрет. Жить не хочет. А Наймушин хочет жить, борется со смертью.
Хирург сказал сестре: «Посидите с Наймушиным», вышел в коридор, по пути в курилку бросил в рот папиросу. В курилке двое раненых балагурили.
— У тебя правая лапа поранена? А у меня левая. Давай меняться левыми лапами!
— Хитер, шизохреник! Давай махнем правыми!
Врач сказал:
— Натощак табачите?
— Как вы, товарищ подполковник медицинской службы!
— Это вредно, — сказал врач и с жадностью затянулся.