Конечно, сплавляют не они, эти разъезжают в мягких вагонах, останавливаются тут и там, продают, покупают, жрут и пьют. Они так жрали, что такого я себе и представить не мог. Огромные куски мяса заливали огромными кружками пива, мешая его с самогоном, самогон-мясо-пиво, самогон-пиво-мясо, и лица их постепенно багровели. Для меня такое количество было бы смертельным. А эти двое, со своими бесконечными переваривающими трактами — в чем они там у них измеряются, в метрах, в километрах? — эти двое жрали и пили, пили и жрали, и их утробы чавкали, ворочали, переваривали, всасывали. Я стоял возле стойки, наблюдал, как долго это продлится, и раздумывал, у кого первого разорвется сердце. Вдруг почувствовал, что кто-то неотрывно на меня смотрит. Сначала я не мог оторвать глаз от тех двоих, но взгляд, который я чувствовал на себе, был столь упорным, что мне пришлось оглянуться. Он сидел в том же углу, где я его когда-то видел. Старик, этот русский мужик, Федятин, человек божий, выбрал меня и сверлит теперь своим пронзительным взглядом. Он был не один. Рядом сидел тот самый коренастый тип с крепким, гладко выбритым затылком. Я подсел к ним. Не могу объяснить, почему я это сделал. То ли мне захотелось наконец раскрыть загадку лохматого оборванного старика, наверняка подверженного припадкам падучей, как это утверждал ценитель моравских цветов чех Ондра, то ли просто потому, что за их столиком было свободное место. А может, так должно было произойти, и вот теперь мы в некотором смысле друзья. Во всяком случае, знакомые, если не сказать застольные дружки-приятели, ибо потом мы в этой вонючей корчме выпили чрезмерное количество шмарницы. Точнее говоря, пили мы с коренастым, Федятин чуть отхлебывал, видимо, ему алкоголь не нужен, он и так пьян от своего транса или блаженного состояния, или как там это называется. Опрокидывая рюмку за рюмкой шмарницу, я узнал, что соседа зовут Иван Главина, что он ненавидит лесоторговцев, и вообще всех торговцев, и всяких там гроссгрундбезитцеров и гроссиндустриеллеров, их шикарных баб ненавидит, ненавидит тонкое шелковое белье этих баб, ненавидит их теннис и автомобили, их отели, ненавидит евреев, попов, коммунистов, буржуев, все, что покупается, продается и перепродается, отчего кругом творится разврат. Я ему не возражал, я его понимал. Главина недавно потерял работу из-за того, что баламутил народ в какой-то каменоломне, или где он там работал. Понимаю его чувства. Федятин не говорил ничего. Только иногда, если я не путаю, стучал по столу и выкрикивал что-то нечленораздельное, не знаю уж, зачем он это делал: то ли ободрял коренастого, то ли возражал ему. Главина орал, проклинал и матерился. Федятин стучал и бормотал, а я вливал в себя шмарницу и думал о Марьетице, о ее шелковом белье, об Аленке, о Ярославе, о Триесте, и еще думал о том, что совсем рядом с корчмой, где мы сидим, течет река, тихая и темная, течет под мостами куда-то туда, где меня никогда не будет, просто не доберусь, ибо река течет, люди уезжают и приезжают, а я сижу в корчме со стаканом вонючего самогона в руках.
Когда я проснулся в гостиничном номере, меня охватил страх. Я так жутко пил прошлой ночью, будто намеревался себя убить. Будто сам себя хотел этой ночью без остатка уничтожить. Странно, не приехал же я в город своего детства совершать самоубийство, попытка которого, замечу попутно, является здесь уголовно наказуемым деянием. Нет, на пьянку с этими людьми меня толкнуло что-то другое, некое беспокойство, постоянно терзающее меня, страх, сдавливающий сердце. Там, с ними, я очень остро чувствовал: в воздухе кабака, города, всего мира что-то носится, что-то назревает и готовится, и я предчувствую: быть беде.
Теперь об этом приземистом человеке с гладко выбритым затылком, об Иване Главине. Затылок у него выбрит так же, как у того офицера, поднявшего руку на солдата. У Главины выбрит не только затылок, но и подбородок с такой тщательностью, что кожа во многих местах содрана. Ссадины на лице создавали впечатление, что под кожей бурлит и пульсирует опасная, злая кровь, которая вот-вот брызнет из царапин и порезов и толкнет этого человека на нечто ужасное.