В эту ночь долго поспать не удалось: проснулись от грохота. Вскочили, неужто полевые заставы и караулы проглядели внезапную вылазку французов?.. Нет, это по дороге гремели кованые колеса пушек, за ними тянулись нескончаемые обозы, зарядные ящики. И стало потише — показались тяжело, через силу шагавшие пехотинцы. «Нам нелегко, а им еще хуже — всюду пешком, сотни, тысячи верст! И ночью вот не разрешили сделать привал! Значит, набирают исполинские силы, чтобы навалиться на французов и раздавить бесповоротно», — думал Кахым.
Спать уже не хотелось, и он обошел караулы, велел будить кашеваров.
— Скоро отоспимся либо в сырой земле, либо дома в обнимку с женой, — пошутил он, расталкивая упавшего на войлок и снова погрузившегося в сладкий предутренний сон Буранбая.
— Типун тебе на язык, — рассердился старшина. — Это я про сырую землю!.. И ты не посыпай солью мою рану, кустым, ты действительно вернешься к жене, а я так и останусь бобылем. Чует мое сердце! Вернусь на кордон, на дистанцию и стану ловить конокрадов! — Он потянулся, крякнул и молодцевато воскликнул: — Да, командир, надо воевать, а не хныкать! Вели кураистам играть зарю!
Бодро, зажигательно запели кураи, мелодия привычная, каждодневная, но волнующая старослужащих казаков. Во время завтрака, который уместнее было бы назвать обедом, башкиры плотно поели мяса, зная по опыту, что если угодят в бой, то и до полуночи крошки хлеба в рот не попадет, значит, надо наедаться с избытком, на всякий случай.
Лошади за ночь тоже отъелись: фуражиры вчера случайно наткнулись на брошенный хозяевами хутор, а в нем и стога сена, и овес в амбаре. Теперь на всех повозках, фурах, телегах высились груды сена и мешки с овсом. А в повозках пищали и хныкали, заливались ликующим смехом малыши: не только жена Янтурэ Сахиба, но и жены некоторых других джигитов принесли в походе младенцев, и все мальчишек, на прославление тщеславных отцов, на продолжение башкирских родов.
Кахым прямо-таки буйствовал от негодования: «Средневековье! Дикость!.. Армия, особенно кавалерия, должна быть мобильной, крепкой, как кулак батыра, а тут тянутся позади полка семейные повозки…»
Но и он не решался нарушить старинные обычаи, чувствуя, что пожилые воины ему такого кощунства не простят.
Солнце еще не поднялось высоко, а полк уже вытянулся по дороге; впереди ехали Кахым, Буранбай, молодой мулла Сайфулла, певец и кураист Ишмулла, ординарцы, командир первой сотни.
— Ну-ка, Ишмулла, порадуй песней, — попросил его Буранбай.
Ишмулла улыбнулся, запрокинул голову, словно сокол перед взлетом, и завел, закинул ввысь звонкоголосье, и оно там затрепетало, будто облачко, а певец вел мотив еще выше, еще прозрачнее, родниковой струею:
— Какие слова! Какой мотив! — восхищался Буранбай. — У нашего Ишмуллы волшебная память — услышал раз песню и запечатлел в себе, в голове, в душе с доскональной точностью.
— А кто сочинил этот гимн Салавату? Какой сэсэн? — спросил Кахым.
— Только Аллах знает, кто сочинил, — усмехнулся Буранбай. — Никто не сочинил, и все сочинили. Весь народ — великий сэсэн! — воскликнул он благоговейно. — Драгоценный кладезь былин, сказок, песен, сказаний. Неужели это сокровище пропадет со столетиями? Их бы записывать, да где у нас грамотеи? Муллы — грамотные, но интересуются лишь наживой.
— Ты, агай, и я — грамотные, — напомнил Кахым.
— Да, но мы люди военные, вся жизнь — в походах. Каким вдохновенным певцом был наш Салават, а осталось от него всего несколько сказаний и песен.
— Он прославил себя борьбой с тиранией.
— Это так, — сказал старшина, — но мы ведь говорим о песенном даре великого батыра. Он не допел свою самую заветную песню и сгинул на каторге.
Буранбай стегнул коня и поскакал вперед, видимо, желая развеять мрачные размышления ледяным ветром, засвистевшим вокруг от бешеного намета жеребца.