— Значит, договорились, по рукам! За украшение Оренбурга — Караван-сарай и за ваше здоровье, мои дорогие сослуживцы! Выпьем, но до дна, чтоб ни капли не осталось, иначе нам не повезет.
Упрашивать гостей не понадобилось, кое-кто уже пристрастился к русской водке, а когда принесли в кувшинах пенистый крепкий кумыс отменного вкуса, то чарки и стаканы так и замелькали в руках, пили и за здоровье любимого Василия Алексеевича, и за процветание башкирского народа, и вообще, не дождавшись приглашения, как бы по забывчивости. Языки развязались, лица налились темным румянцем, посыпались шутки, зачастую и вольные.
— За здоровье нашего любимого певца, соловья Башкирии, есаула Буранбая! — торжественно провозгласил Перовский и дружески обнял соседа, тот не отстранился.
«Хитрый, умный, знает, когда можно грубить, а когда и где надо умасливать! — думал уныло Буранбай. — Меня посылал осенью по кантонам, я на сходках уговаривал одуматься, перестать крамольничать, а следом за мною, через неделю-другую, ночью являлись жандармы с оренбургскими казаками, вылавливали, увозили заправил смуты!..»
Между тем гости, пошатываясь, тянулись к нему, целовались, славословили в его честь, бормотали о великом певце и музыканте.
— Буранбай, дружище, где же твои кураисты? — душевно обратился Василий Алексеевич.
По мановению руки Буранбая кураисты поднесли к губам свои волшебные дудочки, и полилась задушевная, щемящая сердце песня, скромная, как башкирская девушка-красотка, идущая за водою к роднику, широкая, как степи, как великая Агидель. Поднялся и Буранбай, взял свой заветный курай и вплел могучий голос, высокий, словно Урал-тау, ясный, как закат над урманом, в песню радости и горя своего родного народа.
Перовский слушал сосредоточенно, проникновенно, музыку он действительно знал и любил, и европейскую, и русскую, и народные русские песни; башкирскую сперва не понимал, а когда свыкся, то полюбил. Глядя на губернатора, притихли и развеселившиеся не в меру гости.
— Ваше превосходительство, кто-то из башкир сочинил недавно песню, и я ее выучил. Разрешите исполнить, — обратился к хозяину пиршества Буранбай.
— С удовольствием послушаем, — кивнул Перовский.
Певец откинул голову, полузакрыл глаза и, словно собравшись с силами, затянул:
Гости так и оцепенели в ожидании скандала, искоса посматривали на начальника кантона Кулуя — как тот откликнется на такое открытое поношение его звания и чина.
Кулуй вначале было приосанился, понадеявшись, что Буранбай споет в его честь хвалебный гимн, распустил по бороде самодовольную улыбку, но тут же нахмурился, потемнел лицом.
Сэсэн же продолжал вдохновенно:
Переводчик губернской канцелярии быстро шептал Василию Алексеевичу на ухо русский текст стихотворного проклятия. А песня все лилась:
Герой песни аж задохнулся от возмущения. Затем, когда слегка отошел, прокричал, заикаясь:
— В-ваше превосходительство, защитите! Грязное поношение!.. Клевета! Вопиющее оскорбление с-существующего с-строя!
Гости единодушно поддержали обиженного Кулуя злыми криками:
— Бунтовщик!
— На кого руку поднял?
— Арестовать Буранбая!.. В зиндан его!
Перовский снисходительно рассмеялся:
— Ну что вы, гости дорогие, это же шуточная песенка! Тем более что сочинил ее не сам Буранбай, а неизвестно кто. Зачем уж так близко к сердцу, слово в слово принимать песню? А мелодия приятная, запоминающаяся. Ах, как упоительно поет этот бродяга, этот, как вы его называете, сэсэн! Огонь в сердце зажигает своей музыкой. Вот почему его так обожают башкиры. Но послушай, есаул! — и Василий Алексеевич с притворной строгостью погрозил Буранбаю указательным пальцем. — Один раз спел здесь эту озорную песенку и хватит! Забудь о ней. Не позволю далее порочить моих верных помощников, начальников кантонов, этих маленьких губернаторов! Не приведи бог, и о тебе будут распевать во все горло парни на гулянье эти же глумливые слова… Ну, выпьем за мир! — и поднял фужер с шампанским.
«Пускай-ка сами башкиры обличают друг друга, измываются друг над другом, — хитро подумывал Перовский. — Выигрыш от этого достанется мне, и только одному мне».