Читаем Северные амуры полностью

Зимние дни скоротечны, и на воле-то едва развиднелось, глядишь, смеркается, а в камере что день, что ночь — вечная тьма, и от тишины она становится еще кошмарней, и наваливается на арестанта, вжимает его в нары, словно сплющивает. Дни идут за днями, молчаливый тюремщик вносит утром ведерко с водою, миску с кашей, выносит кадку с нечистотами и так же молча уходит, звякая запором, вечером снова миска с кашей, кусок хлеба, кипяток.

— Слушай, скажи начальнику тюрьмы, у меня к нему заявление…

Тюремщик безучастно смотрел на заросшего грязными волосами, исхудавшего арестанта, но не откликался на его просьбы, уговоры, увещевания, на посулы отблагодарить щедрым рублем, если вырвется на свободу.

Легко сказать — если вырвется!.. Да здесь скорее рехнешься, разорвешь рубаху на полосы, совьешь веревку и повиснешь в петле на решетке окна, чем глотнешь глоток свежего зимнего воздуха…

Наконец однажды утром надзиратель сказал вполголоса, оглянувшись на полуприкрытую дверь:

— Зря ты, братец, буйствуешь! Их превосходительства в Оренбурге нету, а без него начальник тюрьмы с тобой и разговаривать побоится — небось донесут, что вступил в переговоры с политическим преступником.

— А где же их превосходительство?

— Их превосходительство отбыли в поход на Хиву. На войну против Хивинского ханства.

— Давно?

— Восемнадцатого ноября сего года.

— Да-с! — выдохнул тяжело ошарашенный Буранбай.

— Вот тебе и да-сс! — Покачал головой надзиратель и ушел. Хлопнула дверь, мрачная тишина сгустилась до почти осязаемой прочности.

Узник безвольно опустился на нары и сжал голову руками.

В губернской канцелярии давно уже поговаривали, что Перовский замышлял внезапный и сокрушительный удар по Хиве, которую считал, и, видимо, не без основания, пристанищем разбойничьих шаек, нападавших на башкирские яйляу, угонявших стада, табуны лошадей, похищавших башкирских девушек и молодух, грабивших торговые караваны самаркандских купцов.

— Пора растоптать это осиное гнездо! — грозил Перовский.

И отправились в зимнюю степь Отдельный Оренбургский корпус, полки башкирских, оренбургских, уральских казаков, грянули кураисты победный «Марш Перовского». По холодку, а не в изнуряющую летнюю пятидесятиградусную жару, по еще не занесенной снегами степи Перовский надеялся форсированным маршем, нещадно погоняя и лошадей, и людей, домчаться с армией до Арала, до Хивы, присоединить ханство к Российской империи, навести порядок.

Раздумывая сейчас о горделивых замыслах Перовского, Буранбай с сомнением почесывал затылок и бороду, недоверчиво хмыкал: он же сам во время скитаний в степи жил у немирных султанов и баев, познал их хитрость и ловкость.

«Если они начнут партизанскую войну, какую мы, ваше превосходительство, вели против французов, то ваше воинство затрещит по всем ребрам! — не без злорадства сказал вслух Буранбай. — И учтите, что мы-то партизанили на родной земле, нам помогали все русские крестьяне и разведкой, и сеном, и дубьем, а вы очутились в безлюдной степи — киргизы и хивинцы уйдут, затаятся в оврагах. И не думайте, ваше превосходительство, что морозы и степные ураганы милее, чем летняя жара!..»

Неожиданно ему разрешили свидание с Зулькарнаем.

Что за чудеса? Но никакого чуда, оказывается, не произошло — сына отправляли на войну войсковым старшиною, должность высокая, и генерал Циолковский, заменявший Перовского, на свой страх и риск велел начальнику тюрьмы пропустить Зулькарная к узнику.

В темноте и тишине Буранбай потерял счет и дням, и неделям, и месяцам… А начался уже 1840 год. Зулькарнай с ужасом, глотая слезы, увидел одряхлевшего Буранбая — отважного джигита, вдохновенного певца и кураиста. Еще осенью, почти вчера, Буранбай был молодцом из молодцов, неутомимым наездником, удачливым, хоть и кривым на один глаз, стрелком-охотником, весельчаком на пирушках. А каким нежным отцом был он приемышу Зулькарнаю! Сейчас на нарах сидел, сжавшись в комочек, маленький, словно высохший, старик с умоляющей улыбкой, затерявшейся в свалявшейся бороде.

— Как там, в походе? — поинтересовался Буранбай.

— Вести неутешительные! Вернулись в аул четверо покалеченных казаков, рассказывают, что джигиты маются животами…

— Видно, хивинцы забили степные колодцы падалью, — сказал Буранбай.

— Да, так вполне могло быть, — согласился сын. — Но кое-кто в башкирских полках нашептывает, будто это наказание Аллаха за то, что мусульмане пошли войною на мусульман. Шевеление началось в полках, джигиты ропщут. А больных приказали оставлять на зимовниках казахов.

— Да, там все перепутано: то киргизы, то казахи, то хивинцы, — заметил Буранбай. — Меня в ауле осуждают? — спросил он вдруг робко. — Ты, сын, говори открыто: ругают меня за дружбу с Перовским?

— Раньше поругивали, это верно, а сейчас разобрались, что к чему… Не горюй, атай! Если и ругают, то муллу и новоявленного богача и знахаря Азамата, а тебя считают своим. Аксакалы тебя жалеют!

На душе Буранбая посветлело, он обнял, благословил названого сына на поход, велел передать привет всем землякам в башкирских казачьих полках.

Перейти на страницу:

Похожие книги