В светлые часы бесконечного весеннего дня, когда темнота ушла надолго, трудно было уловить, где кончался апрель и начинался май. Ранним неожиданно ясным утром, когда молодому маю не минуло еще и пяти часов от роду, над Тюленьей замурлыкал мотор машины. Самолет прошел первый раз высоко, и никто не встретил его: люди спали; только красный флаг, вывешенный заботливым Матвеичем над входом в дом, приветствовал оранжевую птицу. Сделав круг, машина во второй раз пошла над зимовкой ниже. Внезапно дверь жилого дома станции откинулась настежь, и из нее стали поочередно выбрасываться необычайные люди: начальник без шапки, в одной сорочке и в меховых собачьих чулках; радист в резиновом плаще (что попало под руку), в ночной пижаме и комнатных туфлях на босую ногу; доктор в моржовой рыжей шапке, в дохе, в трусах и сапогах; метеоролог, застегнутый кое-как, и Матвеич в полной экипировке и почему-то с двустволкой.
— Эй, гусак, — кричал Матвеич, словно с самолета его услышат. — Эй! Давай, давай хлюпай сюда, милый! — и вдруг неожиданно громыхнул дуплетом.
— Перестаньте, Матвеич, что вы делаете? — очнулся начальник, хотя у самого в груди так и подсасывало выкинуть что-нибудь такое радостное, мальчишеское. — За мной, на аэродром... надо выложить крест... катастрофа. Ну, живо!
И они побежали по сугробам, как были одеты, кто в чем. Полкилометра до площади, по пояс увязая в снегу, они бежали, выбиваясь из последних сил. На полдороге побледневший Матвеич опустился в снег и с отчаянием прошептал:
— Не могу больше... Загорелся я, братцы... Эх ты, старость подлая... да что же это, право, в самом деле, — и заплакал.
А самолет продолжал кружиться.
Наконец начальник дошел до лопат и медленно лег на снег во весь рост. Около его головы оказалось лице Трегуба. Доктор дышал жарко и, видимо, многого не понимал, как и не чувствовал, что лежит в снегу в трусиках. Вскоре Даров и метеоролог дополнили крест. Все четверо перевернулись на спины и жадно следили за машиной. На этот раз самолет шел бреющим полетом, совсем низко. Отчетливо были видны оранжевые бока и грудь аэроплана, огромные буквы на крыльях и номер на фюзеляже. Из кабины летнаба махали руками... Кто там сидел, счастливец, который еще десять дней тому назад был в Москве, пил лимонад, а может быть, был оштрафован милиционером в белых перчатках за нарушение правил уличного движения?
— Машина Севморпути из отряда «Авиаарктика», — резюмировал Трегуб.
На самолете, видимо, поняли знак, да и вряд ли пилот надеялся на аэродром, потому что, делая последний круг над полярной станцией, из машины вдруг выбросили вымпел с внушительным свертком почты. Затем летчик прибавил газ, мотор залился, исчез в невидимом разбеге пропеллер, и машина взяла курс на юг, на Большую Землю...
Так наступило Первое мая.
На торжественный митинг и товарищеский праздничный банкет доктор Трегуб виновато юркнул в кают-компанию из своей комнаты в белоснежной сорочке с крахмальным воротничком и начисто выбритый. В ответ на удивленный взгляд друзей он молча протянул номер «Правды», только что доставленный крылатым почтальоном. Николай Михайлович указал на заметку на 4-й странице:
— Стыдно стало, товарищи, честное слово, стыдно...
В лаконичной тассовской заметке говорилось, что в ряде колхозов Азово-Черноморья с начала посевной открылись парикмахерские.
Начальник был выбрит, он взглянул на остальных — они смущенно и виновато ерошили густые свои бороды. Банкет отложили на полчаса, несмотря на протесты Матвеича, для «культурности вида», как сострил доктор...
Через полчаса они торжественно пропели «Интернационал», и слово взял начальник:
— Я предлагаю тост за нашу великую Родину. Какая у нас страна: могучая, славная и чистая, товарищи! Вдумайтесь только в смысл работы для такой страны, и, честное слово, хочется улыбаться от счастья. Я говорю, кажется, бессвязно, может быть, это и есть волнение. Пусть — я не стыжусь... Я пью за цветы, за то, что где-то там, на Большой Земле, люди сейчас бросают в землю зерно, за сирень, которая уже расцвела, за персики, за ребят-бутузов, играющих в теплом песке, за молодежь, идущую с улыбками на парадах. Я поднимаю бокал за нашу партию, которая дала нам такую изумительную жизнь, которая так чутко заботится о нас — полярниках, разбросанных на далеких островах, мысах и заливах... Наша работа — работа инженеров погоды — еще не закончена. Я думаю, что не ошибусь, если выражу общее мнение наше: будем и дальше работать во всю! Ибо мы знаем, что неистовая зелень на полях Кубани, в виноградниках и садах Кавказа и Крыма — все благодати земли рождаются не без нашего участия... Арктика — это кузница погоды. А мы — инженеры, делающие погоду для нашей страны...
— Алло! Алло! — перебивает путаную речь начальника громкоговоритель, настроенный на радиостанцию имени Коминтерна. — Говорит Москва! Передаем разговор семей полярников со своими родными, зимующими в Арктике. Вызываем остров Диксон. Диксон, слушайте, Диксон!..