Дома, избы серые и черные от времени, с белыми наличниками окон в два этажа, все чаще. На отмелом берегу видны уже следы людей и коров, уже чернеют первые вытащенные на берег карбасы, а впереди видна церковь без креста, частота построек, деревянные тротуары, изгороди, перечеркивающие все это зеленое и серое, глухие длинные бревенчатые стены складов и домов, виден причал, бот возле причала, доры, моторки на якорях - все повернутые носом против течения. А на берегу дикий, громадный, неожиданный здесь крест - покосившийся, поддерживаемый только проволокой, натянутой от земли к телефонному столбу...
Стук мотора обрывается, с журчанием все медленней подходим мы к мотоботу, причаленному возле пристани, слабо стукаемся о его борт, перелезаем на него, шагаем по ящикам, по бочкам, сложенным на палубе, выбираемся на причал. Половина двенадцатого. Светло. В деревне почти никто не спит. Ребята и девушки гуляют по мосткам, или стоят возле изгородей, или сидят на крыльце. Нас встречает председатель колхоза.
Мы в Койде.
2
Избы в Койде стоят, как корабли на покое. Все они повернуты окнами на юг, на лето, все длинны и высоки, с глухими стенами по бокам, с полукруглыми воротами сзади наверху, с бревенчатыми подъемами, которые называют здесь съездами.
В этих домах пахнет прошлым веком - старым деревом, старой одеждой, многолетней пылью... Почти все они выстроены семьдесят - сто лет назад, некоторые еще древнее, но все стоят, и крепко, и сносу им нет.
В домах пахнет еще морем: рыбой, сухими водорослями, старыми сетями, сапогами, сшитыми из тюленьей кожи.
Убранство большинства домов старинное - широкие деревянные кровати, шкафы, сделанные прадедом или привезенные из Норвегии, такие же старые стулья и лавки, древние медные рукомойники, древние фаянсовые тарелки, покрытые густой сетью трещин.
Но есть и новый стиль: обилие вышивок, никелированные кровати с горкой подушек, диваны, зеркала на стенах, комоды, крашеные полы в половиках, приемники и открытки, приколотые где только возможно.
В этой деревне вот уже лет триста или четыреста живут поморы "койдена", как они сами себя называют. И жизнь каждого из них столь же сложна, наполнена трудом, разнообразными занятиями, мыслями и чувствами, как вообще жизнь любого человека на земле. Жизнь этих людей поэтична в самом изначальном значении этого слова.
Впрочем, поэзия имеет много кругов, а этой ночью я не хочу пускаться на дальние. Мне как-то не хочется сейчас представлять жизнь этих людей во всей ее многообразности, во всей совокупно-сти традиций, наследств, заветов отцов, новых ростков, которые знаменуют новое время, экономики, всех тонких постоянных взаимоотношений, которыми спаяно это маленькое человеческое общество, живущее в тундре, на берегу моря, отделенное внешне от всего мира, но в то же время связанное и с миром, потому что живет и работает оно не только во имя себя и своих детей, но и во имя неисчислимых других людей.
Бывают минуты, когда кажется, что живешь ты здесь веки вечные и впереди у тебя еще больше времени, и вовсе не нужно жадно пускаться в изучение, а может быть, самое важное сейчас - просто посидеть и посмотреть.
Я сижу и курю у открытого окна. В комнате светло. Живу я у старой, высокой, сухопарой женщины. Скотины она не держит и не работает. Раньше работала на почте: зимой и летом, в морозы и дожди носила и возила почту.
Три года назад тоже на Белом море - только на Летнем берегу - жил я на тоне у рыбаков. Раз в два или три дня на солнечной светлоте берега, на грани воды и земли, появлялась одинокая фигурка женщины. Приближалась она медленно. Следы этой женщины, если посмотреть потом, были частыми и усталыми. Она волочила ноги и ступала нетвердо. Следы скоро заравнивало водой, а старуха, молча, хмуро, отдав почту рыбакам, уходила дальше и скоро скрывалась за голубым крутым мысом. Ходила она из Лопшеньги в Летний Наволок. Расстояние между этими деревнями было тридцать пять километров.
Жизнь человека полна подвигов, и это слово очень полюбилось нашим литераторам. Но, странно, я никогда не слыхал его от людей, творящих эти самые подвиги. Они никогда не рассказывали как о подвиге о своей трудной работе, полной иногда смертельных опасностей.
И вот в то лето я стал думать о старухе почтальонше. Я воображал ее болезни. Ее старческую немощь. Я думал о том, как одиноко ей живется, как тяжело просыпаться ей по утрам, пройдя накануне несколько десятков километров.