Запечатанный конверт с запиской Миллера лежал перед Кусонским на столе, тот изредка поглядывал на него, но никакого беспокойства не испытывал. Конверт этот — обычная перестраховка Евгения Карловича, который за свою жизнь умудрился побывать в самых разных передрягах. Их было столько, что он им потерял счёт: его и солдаты пробовали поднять на штыки, и лупили смертным боем на фронте, не жалея кулаков, и стреляли в него, и заманивали в ловушки — всё у Миллера было, но, слава Богу, он до сих пор цел, жив и здоров. Прожил немало и ещё проживёт столько же.
Сегодня вечером у Миллера должно состояться плановое заседание общества северян. Наверняка генерал проведёт его у себя в кабинете, здесь будет и чай с пряниками и бубликами, которые испекут бывшие архангелогородские хозяюшки, будут и разговоры и восклицания, произносимые с деланным воодушевлением «А помнишь?». Всё уже осталось позади, война проиграна, теперь всем уготовано одно — восклицать «А помнишь?». Кусонский улыбнулся про себя, уголки рта у него иронично дёрнулись, в следующий миг он вновь углубился в бумаги, которыми был завален его стол.
Поначалу он тоже ходил на собрания однополчан, обмусоливал в пылких речах прошлое, пил водку и заедал её сладкой местной селёдкой — во Франции не умеют солить селёдку, в отличие от России, получается нечто такое, с чем можно пить чай, но нельзя лить водку... Разве мужчины, живущие в России, едят сладкую селёдку?
Кусонский, не выплывая из своих бумаг — плыл по ним, словно по широкой реке, — вновь покачал головой. С улицы донеслось несколько встревоженных автомобильных гудков, будто кто-то наехал на человека. Кусонский встряхнулся раздосадованно, «выплывая на поверхность», но не выплыл, чуть не дотянул, и поскольку автомобильные гудки то ли до него больше не доносились, то ли уже перестали звучать, Кусонский вновь погрузился в бумаги.
В восемь часов вечера в кабинет Миллера начали сходиться северяне — поседевшие, постаревшие, необычайно говорливые, некоторых из них невозможно было узнать, так искорёжило, изменило их время. Чинно, будто гимназисты, гости рассаживались по стульям.
— Евгения Карловича что-то нет, — обязательно произносил кто-нибудь из вновь пришедших, доставал из кармана старые часы-луковицу — память о далёком Архангельске, щёлкал крышкой и говорил с каким-то недоумённым изумлением: — О! Однако!
Все привыкли к тому, что Миллер был образцом точности — никогда никуда не опаздывал.
— Видимо, произошло что-то из ряда вон выходящее, раз Евгений Карлович не смог предупредить о задержке. Давайте не будем тревожиться — он скоро придёт.
— Никто не помнит из вас, господа, англичане вывезли из Архангельска все свои танки или что-то оставили?
— В Архангельске все их и оставили. А вот из Мурманска вывезли — у них там базировались большие транспортные суда...
— До сих пор не могу понять, как большевики победили в этой войне?
— Немцы помогли. Если бы не они — вряд ли когда красные взяли бы верх.
— Так что же, выходит, немаки ходили в форме красных командиров?
— Точно так.
— Красным надо отдать должное, — неожиданно подал голос капитан, пришедший на собрание в форме с серебряными погонами, свидетельствующими о его принадлежности к славному клану образованных генштабистов. Капитан сидел скромно в сторонке, покусывал зубами спичку, в разговоре почти не участвовал, лишь изредка бросал короткие реплики, на этот раз он произнёс фразу, заставившую всех обернуться к нему: — Красные научились и без немцев хорошо воевать.
В кабинете воцарилась тишина.
— Вы что, капитан, за красных? — тихо поинтересовался пожилой полковник, наморщил лысое темя. Он так же, как и капитан, пришёл на собрание в форме, при погонах.
— Ни в коем разе. — Капитан отрицательно покачал головой. — Просто я хочу отдать дань тому, что есть. Факты свидетельствуют о том, что красные действительно научились воевать.
На стенах миллеровского кабинета затряслись фотографии — такой разгорелся спор. Каждый спорщик стремился внести в него свою лепту и, желая, чтобы его услышали, срывался на крик.
А Миллера всё не было. Время шло.
Миллер сопротивлялся до последнего, цепко хватался за уплывающее сознание, пробовал кричать, но крика не было, пропал, генерал пробовал ногтями впиться в ускользающий от него свет, но свет перед ним становился всё слабее и серее, за него не удержаться, и Миллер засипел сдавленно, будто собирался сию же минуту умереть. Он и готов был умереть, но этому противилось его крепкое неизношенное сердце, противилась душа, противилось всё естество его — только мозг был согласен с неизбежным концом, но этой покорности для смерти было мало.
Генерал думал, что ему причинят боль, заставят униженно корчиться, хлопать окровавленным ртом, мучаться, чтобы захватить губами хотя бы немного воздуха, но боли ему не причинили, и он долго ещё видел серую светлую полоску, мерцавшую у него в глазах, потом эта полоска исчезла, и Миллер отключился.