Я еле сдерживал бешенство. «А что, если этот сопляк, мой отпрыск, еще и „нетрадиционной ориентации"?» Я отмахнулся от этой мысли. «Да откуда? Я бы знал!»
«А почему ты так всполошился? Ты допускаешь эти вольности где угодно! Даже на самых верхних этажах власти! Ты – современный человек! А собственного сына…» «Я бы застрелил собственного сына, как Тарас, если бы узнал! Если бы…» Его голос вернул меня на землю.
– Все знают, что я сын известного человека. Я не могу ходить без бабок. Я бываю в серьезных местах, встречаюсь с серьезными людьми! Отстегни мне, сколько положено! Как другие отцы! Я еще учусь! Мне что, в палатку идти торговать?
– Я подрабатывал переводами. Ты учил итальянский, помимо прочего. Я выкинул кучу денег на твои уроки!
– Сейчас полно рвани и с итальянским! И с английским! Я пробовал! – он заметно опьянел, я опасался сцены с мордобоем. Не было желания пока «вздуть» его.
«Ни копейки не дам! – подумаля. – Пусть идет грабить».
– В таком случае иди на панель! – вырвалось у меня. – Мужики теперь тоже в ходу!
– Ах, ты так!? Хорошо же! – и он вскочил и схватил меня за ворот рубашки. Дорогая рубашка «Марко Поло» затрещала. – Я убью тебя!
– Попробуй, что ж…
Мы стояли лицом к лицу, как когда-то, крепко схватившись. Нельзя было и понять, что это – объятия или борьба.
Мне трудно описать, что я почувствовал. «Убить легко, но даже это у тебя не получится. А вот у меня…»
Глаза его меня поразили. Вот – глаза. Это были
Я отпустил его, он неохотно отнял свои руки.
– Убивай, – сказал я. – Могу одолжить пистолет. – Я достал Макарова из ящика и положил на стол. Чего-то я в последнее время частенько стал играть в эти игрушки. «Лечиться надо».
Мой Сережка отошел в угол и заплакал. Пить он никогда не умел.
Я понял, он плакал от стыда. И он понял, что я понял. Вот что я прочел в его глазах: он готов был не убить, нет! Он просто хотел меня, примитивно, как в тюрьме. Там называют такое – «опустить». Он хотел этого долю секунды, но отступил только потому, что был слабее. И когда я вынимал пистолет, он понял, что я мог его убить в ту минуту. Хотел его убить. Потому что даже в мыслях допустить такое, что он допустил – смертельное оскорбление для мужчины. И то, что мужчина – отец – делает это оскорбление несмываемым. В эту минуту он потерял отца, я – сына. «Проклятый век! Проклятые сердца!» – как-то «ходульно» подумал я, перефразируя выжженое каленым железом на сердце века.
Я отвернулся, чтобы не видеть его слез. И чтобы он не увидел моих.
У него слезы выдавило бессилие одолеть отца.
У меня – бессилие спасти его.
Мне больших усилий стоило сдержать эти нелепые слезы. Я проклинал свою силу. Не знаю, поймет ли кто меня. Денег я ему тогда не дал. Ни копейки!
Вершина соседней горы утопала в тумане. Он густо курился, как в старых немых фильмах, когда режиссеру и оператору надо было нагнать ужасов. Да и пейзаж вокруг был черно-белым, как в старом «синема», призрачным, зыбким.
Участок дороги пропадал где-то внизу. Выше проступали контуры замка. Там мерещились фигуры. На вершине рядом, на уступе, круто уходящем вниз, отчетливо вырисосвывалась фигура. Человек обращался куда-то вниз, там предполагались слушатели.
«Труднее всего представить то, чего нет. Потому что его, действительно, не существует. До тех пор, пока оно не попадет в поле зрения. Тогда остальное исчезнет. Разве не это мы назывем смертью?»
Фигура в черном напоминала пастора.