Художник не всегда обеспечен моделями и потому часто просит жену позировать ему или без конца пишет себя самого. В этих автопортретах нет самолюбования. Сезанн не пытается раскрыть в них самого себя или внести в них какую-то загадочность. Сущность собственного «я» ему безразлична: он пишет себя так, как если бы писал тарелку с пирожными или вазу с цветами, пишет для того, чтобы уточнить некоторые технические приемы, опробовать их. То же относится к его этюдам «Купальщики» и «Купальщицы», где он сталкивается с трудными проблемами композиции. Можно ли сомневаться в том, что именно эти этюды связаны с воспоминаниями о былых прогулках к берегам Арки, воспоминаниями, которые настойчиво требуют от него решения трудней проблемы композиции?
Этюды, обыкновенные этюды... вот что значат для Сезанна его полотна; он смотрит на них как на упражнения, необходимые для будущей работы, о которой он мечтает. Этюды, по его мнению, не заслуживают внимания. Маленькому Полю – ему три с половиной года – дано полное право нещадно рвать все, что его душе угодно. Сезанна это только умиляет. «Сын, – говорит он, – открыл окна и печи... Маленький плутишка прекрасно понимает, что на полотне нарисован дом». Но, даже играя, малыш уничтожает много меньше полотен, чем сам художник в приступе гнева.
Увлеченный поставленной перед собой задачей, которая, усложняясь с каждым днем, выдвигает перед ним все новые вопросы, художник живет отшельником. Одинокие прогулки приводят Сезанна на улицу Клозель, куда он иногда заходит пожать руку папаше Танги, запастись красками и оставить в лавке несколько своих картин, кажущихся ему более или менее удачными. Иной раз, повстречав у Танги приятеля, Сезанн дает увести себя в кафе «Нувель-Атен» на площади Пигаль, где теперь собираются бывшие завсегдатаи кафе Гербуа, но никогда там не задерживается.
Более чем когда-либо испытывает он отвращение к пивным, ко всяким сборищам и пустой болтовне. За редким исключением Сезанн предпочитает обществу художников круг простых скромных людей – они по крайней мере не рассуждают о живописи, не изрекают во весь голос всякие благоглупости. Самомнение этих «ораторов» раздражает Сезанна. Впрочем, если в «Нувель-Атен» иные художники или критики, зная об его усилиях, уважают их значимость, другие – в их числе желчный Дюранти – не скрывают иронии, презрительной жалости к этому угрюмому художнику в перепачканной красками одежде. «Видимо, Сезанн потому кладет столько зеленого на свое полотно, – саркастически цедит сквозь зубы Дюранти, – что воображает, будто килограмм зеленого зеленее, чем один грамм»105.
Держась в стороне, Сезанн постепенно теряет связь с действительностью. Стоит ему отложить палитру и попасть в среду, чуждую волнующим его интересам, как он робеет и, вероятно, производит впечатление сумасброда. Его робость не только не уменьшается, но с каждым днем все возрастает. Что толку бороться со своей угловатостью? Чем активнее он пытается противостоять ей, тем сильнее она проявляется.
Малейшее препятствие, с которым сталкивается Сезанн, вызывает в нем нерешительность, повергает в бесконечные сомнения, его все сковывает. В один прекрасный день Сезанн получил приглашение на обед к Нине де Виллар106. Молодая, красивая, превосходная пианистка Нина де Виллар, истинная «принцесса Богемы», собирает вокруг себя общество художников и актеров. В доме у нее никаких церемоний. Обедают запросто, рассаживаются как угодно, а когда появляются запоздавшие, блюда разогревают. Много завсегдатаев «Нувель-Атен» посещает этот гостеприимный дом. Видимо, кто-то из них и сообщил его хозяйке адрес Сезанна. Приглашение смутило художника. Но после бесчисленных колебаний он все же решает отправиться в назначенный день к Нине де Виллар. Вот он у дверей ее квартиры на улице Муан в квартале Батиньоль. Звонит. Никакого отклика. Звонит еще раз. По-прежнему тишина. Сезанн разочарован, он не знает, что предпринять, как дверь неожиданно открывается. Полуодетая горничная – ее блузка расстегнута, светлые, чуть ли не до колен волосы распущены – спрашивает, что угодно мосье. Оказывается, Сезанн явился слишком рано. Вид прелестной субретки взволновал его, невнятно пробормотав извинения, он торопится уйти, мысленно ругая себя почем зря. «Не умею я вести себя, никогда не умел. Страшная штука жизнь!»
Однако Сезанн возвращается на улицу Муан. Как и многие другие здесь присутствующие, он быстро оценил атмосферу теплоты, господствующей в этом доме, где у него среди гостей много знакомых. Он подсаживается то к Полю Алексису, то к доктору Гаше, а чаще всего к молодому музыканту Кабанеру, который с первого взгляда влюбился в его живопись.