Был также случай с Антоненом Валабрегом. «Мне нечего было бы тебе сообщить, – писал Сезанн Золя, – если бы, проведя в Эстаке последние несколько дней, я бы не получил письмо, подписанное
Чувства были омрачены отчужденностью. «Мне кажется, что я бы всегда чувствовал себя хорошо там, где меня сейчас нет», – написал Бодлер в стихотворении в прозе «Anywhere out of the world»[72]
. Сезанну было хорошо знакомо это чувство. Он познал его с самого начала, в Париже в 1861 году. («Покидая Экс, я думал, что тоска, преследующая меня, останется далеко позади. Но я лишь поменял место: тоска последовала за мной».) Через тридцать лет из Верхней Савойи он писал Солари: «В Эксе мне казалось, что я буду счастливее где-нибудь еще, но вот я здесь и скучаю по Эксу. Жизнь становится смертельно однообразной»{625}. Переживания Бодлера похожи: «Ах, дорогой Мишель, как же здесь тоскливо! Какая тоска! Я искренне верю, что не важно, в какой пребывать стране, – только работа способна предупредить скуку». То же было и с Сезанном. Его беспокойная, свербящая душа и темперамент составляли одно целое. Успокоить душу мог только труд. «Труд неустанный все победит», – наставлял Сезанн Золя в девятнадцать лет, цитируя Вергилия. Двадцать лет спустя он шлет другу в утешение похожие слова: «Надеюсь, труд позволит тебе скоро стать прежним, ведь это, при всех других возможностях, мне видится единственным прибежищем, в котором человек обретает истинную удовлетворенность собой»{626}.Сезанн нередко рассуждал о неуспокоенности, о спасительном прибежище, а по сути – об одиночестве. Он был единственным в своем роде. Был ли он одинок? И что его ждало? Некоторые из этих вопросов могли бы послужить продолжением диалога с Делакруа. Мэтр часто доверял страницам дневника свои размышления об одиночестве – «неизбежном одиночестве, на которое обрекается сердце», как пишет он в двадцатипятилетнем возрасте. Достигнув зрелых лет, он решил, что это не так уж плохо. «В поисках почвы под ногами я думал о том, что не могу хоть в малости изменить собственное положение. Лишь одиночество, спасительное одиночество позволяет идти вперед и достигать цели». Делакруа определенно был велик – даже в мыслях, – но в нем также жила энергия самопознания и воля распоряжаться собой: «Устал от вчерашней поездки и мелочных переживаний. Весь день в недомогании: ослаблены и тело, и разум. Всегда ли неизбежны волнения или ступор? Нет, ведь я помню тысячи моментов своей жизни на протяжении многих лет, когда мне удавалось вырваться из бездны. Сколько раз смаковал я радостное чувство, что я свободен и лишь себе подчинен, – к нему, как к единственному благу, мне и надо стремиться»{627}
.Идея часто упоминаемого в дневнике «спасительного одиночества» могла заинтересовать Сезанна не только потому, что исходила от Делакруа: откровенность, с которой Делакруа раскрывал в дневнике свой характер, тоже играла роль. «День беспрерывной работы. Огромное и восхитительное чувство одиночества и спокойствия – того глубокого счастья, какое они дают. Нет человека более общительного, чем я. ‹…› Это странное поведение должно было породить совершенно ложное представление о моем характере. ‹…› Я приписываю моей нервной и раздражительной организации странную страсть к одиночеству… ‹…› Мой нервный темперамент заставляет меня предчувствовать усталость, которую вызовет во мне какая-нибудь приятная встреча. Я напоминаю того гасконца, который говаривал, отправляясь в бой: „Я дрожу перед опасностью, в которую ввергнет меня отвага“»{628}
.У сердца есть резоны, неведомые разуму, сказал Паскаль. Для сорокашестилетнего Сезанна сердечные доводы могли быть опасны. 14 мая 1885 года он пишет Золя взволнованное письмо, в котором делится переживаниями: