Я решил сделать завещание, как будто я могу его сделать, – рента, которая мне причитается, на мое имя. Я хочу попросить у тебя совета. Можешь ли ты мне сказать, какова должна быть форма этого документа? Я хочу в случае своей смерти оставить половину моей ренты матери, а половину малышу. Если ты знаешь что-нибудь о таких делах, сообщи мне. Потому что, если я в скором времени умру, моими наследницами будут мои сестры, и я боюсь, что мою мать обделят, а малыш (
Через несколько месяцев от него пришло следующее послание: «Вот чем кончилось дело после многих перипетий: моя мать и я отправились в Марсель к нотариусу, и тот посоветовал мне собственноручно составить завещание и указать мою мать как единственную наследницу. Так я и сделал. Когда я вернусь в Париж, мы, если ты сможешь, пойдем вместе к какому-нибудь нотариусу, еще раз посоветуемся и (если будет нужно) я переделаю завещание. И при свидании я объясню тебе, почему я это делаю». Золя в ответ обнадежил: «Коль скоро ты доверяешь матушке, идея назначить ее единственной наследницей кажется мне правильной». Но Сезанн по-прежнему беспокоился. «Теперь, когда я знаю, что ты в Медане, я посылаю тебе документ, о котором я тебе писал, а у моей матери есть его дубликат. Но боюсь, что все это немногого стоит, потому что такие завещания легко оспариваются и аннулируются. Надо было бы серьезно обсудить этот вопрос со знатоками гражданского права»{651}.
Судя по всему, матери он доверял, а вот сестрам – едва ли. Свидетельств о том, что Роза была жадна до денег, нет; но Сезанна настораживало то обстоятельство, что она была заодно с мужем (адвокатом): художник считал зятя торгашом и ненадежным типом. С Мари, в свою очередь, бывало непросто из-за ее набожности и привычки всюду совать свой нос. Обычно Сезанн готов был ей потакать; он считал, что у нее добрые побуждения. Мари обладала стойким характером старой девы, но кое-кто, по выражению ее брата, все же пытался ее «закрючить». Она была связана с иезуитами, и он подозревал, что у них есть виды на имение – на дом отца, что было особенно бесчестно. Сезанн мрачно заявлял, что нужно «обезоружить иезуитов, окрутивших его старшую сестру и нацелившихся на Жа»{652}.
Художник считал, что есть веские причины защищать интересы матери, как и свои собственные. Нельзя не заметить, что Ортанс при этом в расчет не принимается. На первый взгляд ей не полагалось ничего. Однако когда Сезанн стал полноправным наследником после смерти отца, он предпринял немалые усилия, чтобы и ей достались блага – щедрые, надо сказать, – наравне со всеми. («Пышке! Моему Пончику! И мне!») До конца своих дней он думал о ее нуждах и благополучии. На закате лет она фактически находилась на попечении сына (и оплачиваемой компаньонки); с годами Сезанн все больше вверял заботы о ней Полю – уж он-то в житейском плане не глуп, как хотелось думать отцу. Бесспорно, отчасти так было удобнее, но за этим также усматривается уговор, нерушимое слово, которое было ими дано. Как сын и отец, Сезанн видел в Ортанс – мать, самое дорогое из существ. О том, чтобы оставить ее без поддержки, и речи быть не могло. О ней полагалось заботиться.
Брак как таковой тоже стал проявлением заботы. А еще, может быть, формой воздаяния, хотя об этом нам знать не дано. Если так, то, конечно же, она поняла этот жест. Его пришлось долго ждать; но пусть даже подоплекой к нему был долг или чувство вины, он все равно был красив. В меркантильном плане это означало, что Ортанс по праву унаследует половину имущества, в чью бы еще пользу он его ни распределил. Теперь ее будущее было обеспечено. У Пышки тоже были запросы. Двадцать лет спустя она смогла их удовлетворить. После смерти Сезанна, в 1906 году, причитавшаяся Ортанс половина составила 223 000 франков.