Страшнее всего было то, что на следующий день мне не надо было спешить на работу: у нашей кафедры был так называемый «библиотечный день». Свернувшись калачиком, я пролежала в кровати в одной позе до самого вечера, совершенно не ощущая голода, жажды или просто потребности встать и почистить зубы, причесаться. Не было желания. Не было мыслей. Ничего не было.
А потом я заставила себя подняться. Просто для того, чтобы почувствовать, что я жива. Хотя на самом деле, жива я или нет, — это было мне безразлично.
Но я встала.
Умылась.
Посидела перед телевизором, только часа через полтора после бездумного смотрения в экран поняв, что телевизор выключен.
Оделась и вышла на улицу…
Я где-то читала или, может быть, слышала по телевизору, что от депрессии помогает старое проверенное средство: надо ходить, ходить, ходить. И обязательно там, где люди. Шум толпы оглушает тебя, ощущение присутствия хоть и чужих, но все-таки живых людей микширует тоску, делает ее более приглушенной. Так говорил — да, я вспомнила — тот умный дядька из телевизора, я слышала его сто лет назад, делая уборку в квартире под включенный телевизор. И вот оказалось, что этот совет врезался в память.
Наверное, рекомендация того телевизионного всезнайки действительно могла кому-нибудь помочь. Мне она не помогала. Я бродила совершенно бездумно, не придерживаясь никакой заранее заданной траектории. Миновала сквер с памятником Пушкину, спустилась в подземный переход, вышла, оказавшись на другой стороне Тверской. Шагнула на Бронную, прошла по ней несколько раз туда и обратно, ежась от холодных капель моросящего дождя, стекавших за воротник. Пальто стало совсем мокрым. Когда от холода и мокроты стали стучать зубы, снова нырнула в переход. Вышла. Снова шла и шла переходами, проулками.
«Как странно, что во всей огромной Москве у нас с тобой не сыщется ни одного места, с которым были бы связаны какие-нибудь общие воспоминания, твои и мои, — мысленно говорила я Вадиму. — Хотя бы лавочка в сквере, хотя бы столик в кафе… Ничего. Мы все время встречались только у меня дома. Как это тяжело, моя любовь — искать в огромной Москве следы твоего присутствия и не находить их. И знать, что никогда не найдешь…»
И вдруг — меня словно током ударило.
Я стояла на Большой Никитской — прямо напротив Большого зала Московской консерватории. Огни освещали сдержанную афишу: «Только один концерт! Константин Васенин. „Французская музыка для рояля и органа“ Начало…»
Меня толкнули раз, другой. Очнувшись, я заметила, что торчу, как скала, на самом людном месте. Публика дышала духами и предчувствием приятного вечера: люди шли на концерт в консерваторию.
«Как чудесно, что я пришла сюда, — пронеслось у меня в голове. — Как необыкновенно хорошо, что я увидела сегодня Большой консерваторский зал. Ведь именно сюда ходишь ты на работу. Именно здесь ты настраиваешь те самые редкие инструменты, который должны переливаться волшебными звуками только от одного твоего прикосновения! Это как бы привет от тебя, любимый. Мы не увидимся сегодня, но я приду к тебе на свидание… сюда. Я каждый день буду приходить сюда к тебе на свидание, и никто не будет об этом знать. Даже ты. Я буду слушать музыку, которая рождается благодаря тебе, и буду рассказывать тебе о своей любви…»
Додумывала эту мысль я уже на ходу. До начала концерта оставалось каких-нибудь десять минут, и я в отчаянье заметалась в поисках лишнего билетика. Наконец, у самого памятника Чайковскому мне удалось купить его у какого-то бог знает чем смущенного студента.
Слава богу, слава богу, слава богу! Мое свидание состоится.
Музыка лилась… лилась…
Вместе с ней лились мои слезы — я не замечала этого, как и не замечал никто другой. Люди в зале сидели большей частью с закрытыми глазами, они слушали чарующее исполнение этого действительно прекрасного музыканта или расслабившись, обмякнув в кресле, или напротив — подобравшись, как для прыжка. Там, за консерваторскими стенами, могло происходить что угодно. Здесь же была только музыка, одна только музыка. Она гладила меня по лицу, которое я подставляла ей, баюкала, обнимала, засыпала золотом мелодий и увлекала за собой…
Иногда я все же приоткрывала глаза и смотрела на пианиста. Он был очень молод для мировой знаменитости, вряд ли больше тридцати лет. Высокий, очень худощавый человек с длинными, откинутыми назад волосами. За роялем Константин Васенин сидел так, как будто его инструмент был местом, где рождаются миры. И сам он был богом — молодым и сильным, и музыка словно лилась из его пальцев, ее можно было потрогать, приди кому-нибудь из слушателей в голову мысль протянуть руку.
Боже мой, как же это было хорошо!
…Музыка уносила меня в самые дорогие воспоминания, заставляла сладко страдать и доводила до слез… Эта музыка существует для меня и ни для кого более, ибо такой, какой она представляется мне, ее не сможет услышать никто — пропущенная через призму чужого сознания, это была бы уже иная мелодия…