В труде и этих драматических сценах (так как не было ничего комичнее Перли, пытающегося сравняться или, по крайней мере, выглядеть достойно рядом с Яном) прошло несколько недель. Письма от Ягуси давно уже не было. Писал раз только Тит, что ребенок кашлял, но теперь лучше, а жена добавляла: "Возвращайся, когда будет возможно, дорогой мой! Нам скучно без тебя!"
И ему было скучно, но как вернуться, когда работа едва начата? Добрые капуцины утешали его разговорами, своим сердечным обращением, братским отношением, которое сильнее всего проявлялось у Франциска. Вечерами читались книги, и время этого изгнания протекало легче и скорее, чем он думал. Работы велись быстро и, к сожалению монахов, приближались к половине, так как Ян в силу привилегии, свойственной только большим талантам, гениям и большим посредственностям, писал быстро и легко.
Монахи, а в особенности брат Франциск, видя, как двигается работа, часто печально говорили ему:
— Худо нам будет без тебя, когда уедешь… эх, останься с нами!
— А жена и ребенок? Там все мое сердце, — отвечал Ян.
— Где твое сокровище, там и сердце твое!
Уже, наконец, часть помоста разобрали, и меньшие фрески были открыты, блестя теми светлыми тонами, тем облачным оттенком, какой должен быть присущ идеальным фигурам в костеле, витающим над головами; запрестольный образ Святой Троицы должен был заканчиваться, когда однажды утром в зал, где теперь работал Ян, вошел еврей, весь в грязи, с письмом от Мамонича.
Письмо было набросано наскоро на оторванном куске бумаги, незапечатано и содержало лишь следующее:
"Ян! Садись верхом и приезжай скорее, насколько возможно. Торопись к нам, торопись!"
— Что случилось? — воскликнул он, обращаясь к еврею.
Но посланец ничего не мог сказать. Ян со сжавшимся сердцем, испуганный, бросил все и с письмом в руках, с пылающим лицом явился к настоятелю.
— Отец мой! — воскликнул, — лошадь! Ради Бога, дай мне лошадь! Что-то ужасное ждет меня в Вильно, меня зовут. Лошадь, ради Бога! Дам за нее, что хотите!
Настоятель встал.
— Сын мой, — сказал печально, — я тебя не удерживаю, поезжай, дам тебе наилучшую лошадь, какая найдется, но разве годится предлагать мне за нее деньги?
Вынул из ящика сверток денег, всунул его в руки остолбеневшему и добавив:
— Это на дорогу. И это на дорогу! — и растроганно благословил его.
Ян рванулся к дверям, помчался в конюшню, схватил за узду наполовину оседланную лошадь и сидел уже на ней без плаща и шапки, когда прибежал брат Франциск, набросил на плечи плащ, пожал ему руку и тихо сказал:
— Ян! Молись!
Все монахи вышли взглянуть на уезжавшего, молясь в душе за него. Он никого не видел, ничего не слыхал, погнал лошадь и умчался.
На последней миле усталый конь, так как всадник не давал ему ни минуты отдыха, начал сильно отставать; пришлось остановиться, а Ян рассчитал, хотя был не вполне в сознании, что на отдохнувшей лошади скорее доедет, чем пешком, бросив ее в дороге.
Кто бы его увидал тогда, с трудом бы узнал; бледный, изнуренный, сгорбившийся, в два дня постарел на десять лет. Его лицо изображало ту беспокойную строгость, которую придает великое горе в первый момент, когда еще человек, не разобравшись в себе, не знает, как глубоко его несчастье.
Едва дав лошади отдохнуть, он проехал последние мили в полчаса; миновав улицы города, прискакал к дому, на окна которого прежде всего бросил тревожный взгляд. В них было темно.
Оставив лошадь во дворе, вбежал по лестнице: тишина глубокая, тишина непонятная царила везде. В первой комнате сидел Тит, облокотясь на руку, задумчивый и, очевидно, опечаленный.
— Где они? — спросил Ян на ходу.
— Тише! Тише! — сказал Мамонич, — спит.
— Спят?
— Спит.
— Кто?
— Она.
— А ребенок?
— Ребенок, Бог его дал, Бог взял. Прости меня. Прости! Кто в силах против Бога! Я собрал всех докторов в городе, делал, что в людских силах. Две ночи носил его сам на руках.
Из спальни послышался слабый голос Ягуси:
— Ян приехал! Пусть войдет! Ян!
И Ян бросился к ней. Она лежала в кровати бледная, исхудавшая, а рядом с ней стояла пустая люлька. На одеяле, на столике были разбросаны детские чепчики и игрушки, с которыми мать не хотела расставаться.
— Нет моего Яся… — воскликнула в слезах, — взяли Яся! О! Разве я это переживу? Смотри, Ян, живут его игрушки, его одежда, а его уже нет! Зачем же было родиться? Зачем страдать? Что же такое жизнь?
И рыдала бедняжка, склонившись над чепчиком.
— Это его волоски, — говорила, показывая, — их срезала с его уже холодной головки… Немного кашлял, и душа ушла к небу и улетела с ангельчиками.
Этот вечер был одним из самых тяжелых в жизни Яна. Мамонич убежал, боясь упреков, он, что стал второй матерью, нянькой и доктором ребенку, что сам похоронил его собственными руками, плача, быть может, впервые в жизни над его гробиком.