Ужас обдал меня удушливой волной, и на этот раз я не смог уклониться. Она дергала за ниточки моей души как хотела. Она хозяйничала в моей голове…
Я хотел все бросить, я хотел все забыть и просто убраться отсюда! Просто убраться!
Это была игра, в которой я проиграл, а теперь хватит, отпусти, я уйду! Отпусти!
Но она не отпускала, и ужас засасывал меня, утягивал глубже, откуда мне уже не выбраться. Я не мог убежать…
Теперь я четче чувствовал отзвуки ее мыслей. Она меня не отпустит. Не отгонит прочь, как тех крыс. Слишком долго она грызла мою защиту, слишком долго бесилась, что не может ее пробить, — не могла ни сегодня, ни десятки раз до этого. А ведь это из‑за меня с ней делали так, чтобы ее душила ярость, она чувствовала, что из‑за меня, о, как хорошо чувствовала! Это слишком много, чтобы теперь просто окатить меня страхом и отпустить. Нет уж. О, нет!
Жернова все глубже вгрызались в меня.
Вихрь воспоминаний, ассоциаций, ощущений…
Сознание вспыхивало и гасло, как под качающимся на ветру фонарем, выдергивая на свет то один осколок памяти, то другой…
Я уже ничего не хотел. Я уже не мог хотеть: она разорвала мою волю на тысячи клочков и пустила по ветру. И теперь взялась за то, что было глубже. Долбила мою память, мои мечты, саму способность мыслить. Ледяным ломом курочила тонкую механику души, с наслаждением врубаясь все глубже…
— Дурак! Мальчишка! Щенок!
Мне было уже легче.
Где‑то вдали — весь мир был от меня вдали, — словно через толстый слой ваты, я слышал, как вокруг стола носились крысы, запрыгивая туда и тут же с писком срываясь прочь.
А еще рядом был Старик, он отвлек на себя часть ее ярости…
Да и сама ярость стала не так сильна. Над ухом скрипели колеса, а самого меня волокло по полу, унося все дальше и дальше от ручной дьяволицы.
Шею холодили стальные пальцы протеза — им старик подцепил меня за воротник. А правой рукой крутил колеса, откатываясь назад. Оттаскивая и себя, и меня.
— Что за детский сад, Крамер! Силушки у него немерено, видите ли. Он уже и без крыс может ее держать, видите ли… Да она могла тебя раздавить, как гнилую виноградину! Дур‑рак… Вырастил, на свою голову…
— Все, все, я сам… — пробормотал я.
Старик не обратил внимания. Он еще ниже нагнулся ко мне, приобнял протезом и легко оторвал от пола. Правой рукой он упирался в подлокотник, и кресло предательски скрипело, а вот для Старика мои четыре с половиной пуда ничего не значили. Он поднял меня еще выше, толкнул, и я повалился в кресло.
Здесь, в двадцати метрах от дьяволицы, ее нажим я отбивал без труда. Да и четырех крыс старик выпустил.
— Спасибо…
Старик разглядывал меня, но сейчас эти голубые глаза не буравили. Сейчас в них была тревога и еще что‑то. Что‑то совсем иное.
Я вдруг почувствовал, что щеки у меня запунцовели.
— Дурак… Вот ведь щенок сопливый, а… — Он не ругался, он жаловался. Вздохнул и обреченно покачал головой: — Ох, дурак… Сиди, горе, я сейчас чаю принесу.
И он укатил на кухню.
А я сидел и слушал, как зашипел электрочайник, хлопнула дверца холодильника, скрипнула дверца шкафчика, звякнули ложечки о металлический поднос…
Ярость в дальней комнате стихала, стихала, стихала и вдруг совсем пропала.
Вдруг сменилась удивлением и… Да, клянусь, оно было там — чувство вины.
Ручная дьяволица чувствовала себя виноватой.
С пробитыми лобными долями она стала непосредственной, как ребенок. Ее можно привести в ярость той зеленой дрянью, но, когда она приходит в себя, она едва ли что‑то помнит. Она не затаивает злобу — она вообще никаких планов не строит. С пробитыми лобными долями не выйдет.
Она как инфантильный ребенок. Без всей той скорлупы, которой обрастает взрослый человек, не раз битый жизнью. Сейчас она подвластна лишь тому, что будят в ней чужие мысли и чувства, которые она подслушивает, и еще — голосу сердца. Тому, что в глубине ее души. А по натуре она…
Я чувствовал ее тревогу. Ее касание было мягким и робким, как заискивающая улыбка. Она не помнила, что делала, но чувствовала, что могла что‑то натворить. И ей было стыдно. Она боялась, что виновата. Она хотела узнать, не сделала ли она больно…
Я дал ей заглянуть в себя. В ту часть меня, где я прятал свое желание ободряюще улыбнуться ей и стискивал зубы, чтобы на глаза не навернулись слезы. Я не могу злиться на это существо, даже если пять минут назад она чуть не превратила меня в идиота, способного пялиться в одну точку и пускать слюни.
Да, когда‑то она оборвала не один десяток жизней под винторогой мордой. Но, ей‑богу, она сполна расплатилась за то.
Она медленно — лучше медленно, вдруг я в самый последний момент передумаю? — потянулась туда, куда я ее пускал. И я почувствовал ее радость, тут же сменившуюся смущением. Ей было приятно, что я не злюсь на нее. Но она боялась, что не заслуживает такого хорошего отношения. Что я слишком хорошо к ней отношусь. И она очень хотела оправдать это.
На миг ее касание ослабло, а потом…
Накатила сладкая расслабленность и чувство спокойствия.