Итак, мой милый, дорогой преступник, проститься лично нам было не суждено… Если допустить, что на свете действительно водится так называемая «судьба», то, право, я нахожу, что это, должно быть, какая-нибудь старая дева или совсем выжившая из ума, или никогда не имевшая логики. Посуди сам: едва только мы с тобой полюбили друг друга, как пришлось уехать тебе от меня чуть ли не за тридевять земель; теперь, когда ты вернулся, принуждена опять ехать я, да так далеко, что и сама не знаю куда. Но все равно, где бы я ни была и что бы ни случилось с тобой — для твоего дела я навсегда твоя. Вот что прежде всего хотелось мне сказать тебе, Саша. Я нарочно подчеркнула эти слова, чтоб ты глубже вник в их совершенно ясный смысл. Чем больше думала в последнее время моя голова о наших личных отношениях, тем неотразимее убеждалась я (только с какой болью, если б ты знал, Саша!), что мне следует отойти в сторону и дать свободную дорогу твоему возмужалому чувству… Предполагая, что я лично знакома с той, к кому более клонится оно теперь, мне бы хотелось сказать ей только, что научила любить тебя я (может быть, ценой всей моей жизни) и что за мной же остается право потребовать у нее, у этой особы, отчета в том случае, если любовь иссякнет в тебе, не поддержанная в той силе, какой требует твоя превосходная глубокая натура. И здесь, помни, дело идет о любви в самом широком смысле, в самом лучшем ее проявлении… Да! я сумею тогда отомстить за тебя, как отомстил бы гениальный автор за искажение своего лучшего труда… А ты знаешь, Саша, что фраза не свойственна мне; слово у меня — дело. Если я выразилась слишком резко для тебя, если ты найдешь, что мысль моя самолюбива до глупости, — прости мне эту самолюбивую мысль: ведь только она одна, может быть, и остается мне в подкрепление на долгие, долгие годы… Я говорю: может быть — потому, что взамен тебя, кажется, со мной останется нечто более дорогое — наше будущее дитя. Поверь, что я не отрекусь никогда ни от одной минуты, проведенной с тобою, и ни в одной не раскаюсь. Если бывают «грешницы», то те из них, которые дорожат собой и уважают себя, должны быть, по-моему, нераскаянными. Пусть же и я буду такою. За одно хотелось бы мне поручиться: если у тебя родится сын — он будет стоить отца; если же дочь — она ни в чем не уступит матери. Только теперь, когда через какой-нибудь час времени «старой деве» угодно будет кинуть нас опять в разные стороны, я могу позволить себе чистосердечно признаться перед тобой, Саша, в этой сладкой надежде: связанные руки, время и расстояние помешают тебе сделать, в пылу увлечения твоей честной и гордой натуры, хотя, быть может, и благородный, но ложный и опрометчивый шаг… Даже в эту самую минуту еще, как я пишу тебе, я, может быть, поддалась бы невольно и сама этому увлечению, разделила бы этот неверный шаг… Но даю тебе слово, что с той минуты, как ты прочтешь это письмо, уже никакие силы — ни земные, ни небесные — не вернут меня к подобному шагу! Ты слишком хорошо знаешь мой характер, чтоб не понять сразу, что я хочу этим сказать, и надеюсь, уважение твое ко мне настолько сильно, что ты не сделаешь ни одной бесполезной попытки переменить мои мысли: теперь уже это поздно… Прощай, мой дорогой, мой милый Саша! Не забывай меня, а главное — помни, что свободный человек всегда должен быть свободен, не завися в своем внутреннем мире ни от людей, ни от обстоятельств. Теперь еще раз повторяю тебе: пока я жива, наше дитя (если мне суждено его увидеть) останется со мной; все силы мои будут отданы на то, чтобы они шли ему во благо, — и пока эта забота будет лежать на мне, я не примусь ни за что другое. Прощай еще раз! Я совершенно довольна тобой: с тобой я отпраздновала светлый праздник жизненной весны и тебе же, а не кому другому, буду я признательна и за знакомство с великими обязанностями матери — что бы там ни думали люди!..
Любящая и уважающая тебя
По мере того как душа Светлова все глубже и глубже проникалась этими грустными, но чарующими строками; по мере того как все явственнее и явственнее становился для Александра Васильича несомненный, решительный смысл их, — губы чтеца дрожали все больше и больше, и, наконец, не выдержав пытки потрясающего впечатления, он выронил из рук письмо и зарыдал, как ребенок…
Прошло по крайней мере с полчаса, пока утихли эти хватающие за сердце рыдания. Тогда молодой человек вспомнил вдруг, что он не вполне еще кончил чтение письма, что там была еще какая-то приписка; Светлов нагнулся и поднял его с полу. Действительно, следом за мелкими, хотя немного неровными и как будто дрожащей рукой набросанными, но разборчивыми строчками Христины Казимировны шел крупный и твердый характерный почерк самого Жилинского.