— У меня так вот крепкая натура, — осторожно поправился он, — я почти не боюсь ни простуды, ни сырости; никогда не хвораю.
— Я непременно съезжу к доктору завтра же, — торопливо помогла ему выпутаться из обмолвки Лизавета Михайловна.
— А что же ты, мама, ничего не расскажешь мне об отце? Он как поживает? — помолчав, спросил Александр Васильич у матери.
Ирина Васильевна принуждена была отвернуться, чтоб незаметно проглотить свои слезы.
— Да ничего, батюшка, — ответила она тихо, — трубочку все свою покуривает…
— Папа не верит, должно быть, что я прав, — спокойно заметил Светлов, — в таком случае он, конечно, считает позором навестить сына в остроге… А ты мама? как же ты-то решилась позорить себя?
— Уж видно нет, Санька, на свете такого дружка, как родимая матушка… — заплакала старушка, думая сперва отделаться одной только пословицей.
— Вот и Лизавета Михайловна здесь… — не то возразил, не то подумал вслух Александр Васильич.
Тяжелое молчание охватило на минуту каземат.
— Нет! — сказал вдруг Светлов, вставая и резко нарушив общее безмолвие, — эти грязные стены, мама, никого не могут позорить… Позорит сам себя человек, переставая быть им! Но я всегда останусь человеком: где бы я ни был — за мной всюду пойдут мое сердце, мои убеждения, мои привязанности; за мной же пойдет всюду и мое человеческое достоинство… Неужели ты думаешь, мама, что мне не жаль твоей седой головы, что я не вижу, как она мучится за меня и днем и ночью? Неужели я не хотел бы видеть вас всех довольными, счастливыми?.. Но если не в моих силах сделать вас такими, то неужели, наконец, мне самому, мне лично, не позволено — или ты желала бы запретить мне — стремиться к тому счастью, какого я хочу, теми путями, какие мне указывает моя совесть? Я не могу винить отца: я никогда никого не виню; но мне действительно невыразимо больно, что я так дурно им понят! Это не упрек… в особенности не упрек тебе; но на душе иногда накипает так много горечи, так много затаенных слов просится наружу, что, право, в такие минуты перестаешь щадить другого… Полно! не плачь; прости мне… Ты… ты славная, славная у меня!..
Александр Васильич тихо наклонился к матери, обнял ее и долго-долго целовал ей голову. Ирина Васильевна неслышно плакала под обаянием какого-то невыразимого, более светлого, чем тяжелого чувства: старушке казалось, что сын ее воочию стоял теперь перед ней на той недосягаемой высоте нравственной чистоты, на какой она видела его изредка только в своих задушевных мечтах. Лизавета Михайловна, совершенно притаившись на своем месте, так что о ней можно было забыть, с напряженным вниманием и интересом следила за этой неожиданной сценой; у нее у самой дрожали на ресницах слезы.
— Простите меня, дорогая Лизавета Михайловна, если мы невольно позволили себе нарушить покой и вашего душевного мира, — обратился к ней Светлов, когда утих порыв его ласк, — я считаю вас, во многом, родной мне…
— Вы только еще больше сблизили сегодня это родство… — тихо ответила она, потупляя глаза.
— И вправду! — подхватила старушка, — Лизавета Михайловна теперь совсем как будто родственница стала. Вот кабы вы замужем не были, — ласково обратилась она к Прозоровой, — и пара была бы моему Саньке.
Лизавета Михайловна вся горела: самая сокровенная мысль ее была обнаружена.
— Заметьте при этом, что мама — не особенная охотница до свадеб, — весело молвил ей Светлов, любуясь смущением молодой женщины и, так сказать, подливая на огонь масло.
Прозорова чувствовала, как сильно забились у нее виски и сердце, как на минуту потемнело у ней в глазах, и вдруг, не помня себя от волнения, она сказала, ни к кому, впрочем, не обращаясь:
— Да! я умела бы любить его и беречь…
— Так станемте же любить и беречь друг друга! — серьезно, с глубоким чувством проговорил Александр Васильич, опять взяв ее за обе руки. — Вот, мама, видишь: в этих грязных стенах люди переживают иногда дорогие, лучшие минуты своей жизни!..
При других, менее исключительных обстоятельствах тонко-разборчивое ухо Ирины Васильевны, вероятно, не совсем благосклонно выслушало бы эти, так нечаянно высказанные, полные затаенного смысла, признания; но теперь, под обаятельным влиянием теплых речей и ласк горячо любимого сына, старушке было не до того. Она заметила только:
— Уж чего бы это, батюшка, и на свете такое было, прости господи, кабы люди не берегли да не любили друг друга!
— Аминь! — как-то радостно заключил Светлов и еще раз, еще крепче обнял добродушно улыбнувшуюся ему мать.
Понемногу тон их разговора переменился. Александру Васильичу пришлось подробно рассказать своим гостям, что он делал у прокурора и как его принял тот. Нового, впрочем, оказалось немного в рассказе Светлова; все дело сводилось к тому, что один горячился и беспрестанно повторял: «Против вас имеются очень сильные улики в подстрекательстве», — а другой спокойно возражал ему: «Представьте мне прежде эти улики».