Мои дорогие, дорогие!
Милая, добрая прелесть Аленушка!
Ну как вы могли предположить, что я на Вас обиделась за неудачу с Васильевым? Господи Боже мой, кто же на доброту и желание помочь может обидеться! Ведь я знаю, что Вы хотели сделать мне радость, и не огорчайтесь, дорогая, что Вам надо было меня огорчить. А я ведь телепатка, и в какой-то день я вдруг ясно почувствовала: «Ничего не будет». Получив Ваше милое письмо, я, Аленушка, огорчилась гораздо меньше, чем сама ожидала. Быть может, виной тому моя болезнь, рождающая какую-то отстраненность от внешнего мира. У меня родилось какое-то ощущение, что ничего моего и Алиного не может осуществиться и что всему, что есть и было, суждено существовать во мне, и только во мне. Это, конечно, порочно в своей сути, но из меня ушла какая-то активность желания сосуществовать с действующим, осуществляющим началом, что живет и творит в большом мире. <…>
Боря недавно вернулся после двухмесячных одиноких скитаний по Сибири и Алтаю, но его болезнь еще не изжита (читать и смотреть на движущиеся предметы не может) и выглядит, к моему огорчению, неважно.
Мой сад зарос и совсем запущен, только Журушка не дает паукам заткать всё паутиной. Дни стоят теплые, но цветы по ночам остывают. А то и ночью не было ветерка. В новолунье писала стихи, очень мало лепила. Вылепила несколько гротов и источников и радуюсь двум парам влюбленных (головы) – очень юных, прекрасных и победоносных в любовном упоении. Как никогда раньше чувствую прелесть юности и любви. Очевидно, прав мудрый Пикассо, говоривший, что художник должен прожить длинную жизнь, чтобы прийти к своей молодости.
В награду за мою физическую слабость я вижу сны – удивительные, прекрасные и своеобразные, почему-то связанные с живописью. Я вижу такие чудеса, что, проснувшись, вдруг впервые верю, что я художник (в чем не всегда, от робости, была до конца уверена). Если бы я могла написать то, что вижу в своих сновидениях, – Боже, какое это было бы богатство и откровения! Но бодливой корове Бог не дал рогов, поэтому всё это и живет и разворачивается в тиши ночей, от новолуния до рассвета.
Так что одиночество и отторгнутость от внешнего мира нисколько не делают меня несчастной – душа и воображение не знают оскудения. А от своей физической слабости, такой гнусной и унизительной, надо бежать, если можно, в минуты просвета к своим глинам и в них вспоминать здоровье и какой прелестной бывает юность.
Когда тебя вспоминают те, кто тебя помнит и любит, – это радость, и к сердцу не может подступиться ожесточение – это ужасное проклятие старости, которое так меня печалит и устрашает в других. Не дай бог!
Что касается моего поздно рожденного «Хайяма» – не выплескивать же его просто на улицу? Но я, как дурная мать, расплачиваясь за грех, просто вынуждена сделать из него подкидыша. Так как я подбросила его к Вашему порогу, то будьте к нему по-прежнему добры, если сможете, устройте его судьбу и выведите его в люди. Кто знает, быть может, с помощью друзей что-то можно сделать. Мне его жалко, и я его люблю, а когда любишь, хочется, чтоб и другие любили. Но до того как что-то предпринимать, надо прежде всего получить обратно запись, либретто и
После этого можно уже спокойно кому-то показывать.
Когда-то Геннадий Николаевич Рождественский говорил Мише Мейлаху, что когда он чуть разгрузится от дел с организацией оркестра для записей пластинок, то он с удовольствием бы показал балет «Тановар» Касаткиной[331]
и Василёву[332]. Быть может, вместо трехактного балета их бы больше устроило одноактное произведение. Правда, не зная людей и их вкусы, теперь боюсь, что снова не вдохновит восточная музыка. А ведь у Алексей Федоровича не только восточная музыка, но и очень тонкая поэтика. Это очень глубоко чувствовал и любил Касьян Ярославич. Очевидно, Васильев гениально танцевал не музыку Баласаняна, а хореографию Касьяна. Иногда мне кажется, что «Хайям» мог бы хорошо лечь в киновоплощенном спектакле.Только что мне позвонила из Москвы Люся Голейзовская, жена сына Касьяна Ярославича. Она, наверное, будет вам звонить. Примите ее дружески и в союзники. Она очень доброжелательна, знает много о балете, может, тоже сможет что-то посоветовать и сделать. Миша Мейлах (если он только не уехал навеки
Больше мне ничего не приходит в голову.
На всякий случай посылаю вам телефон Андрюши Чернихова, тоже друга и союзника.
Вы мне ничего не сообщили о битве русских с кабардинцами за переделкинскую обитель. Судя по тому, что вы там провели лето, – как понимать: как затишье или как победу?
Как грустно, что Петя пришел из армии, «истекая кровью», – вот она, службишка-то. Слава богу, что хоть конец. Как жаль, что я не могу позвать мальчиков к себе на лето, как мы планировали. Кто знал, что такое со мной случится.
В довершение ко всему я два месяца, что отсутствовал Боря, порядочно-то подголадывала. Настала и наша очередь. Ни мяса, ни колбасы, овощи и фрукты все отравлены химией, да и они попадали ко мне скудно и скучно. Добрые души, что меня опекали, имеют свои семьи, и женские руки не могут таскать всё за семерых.
Вот так и живем с Журушкой, едим пшеничку – он сухую, я проросшую (для здоровья и диабета), но пока что толка не видно. Шлю вам от Журушки поклон и симпатичное перышко.
Сама же вас всех обнимаю. Крепко. Аленушка и Женичка, любите меня, как я вас люблю, и пожелайте азиатской отшельнице здоровья всерьез.