Читаем Шахерезада. Тысяча и одно воспоминание полностью

Мои милые и дорогие!

Спасибо за весточку. Я, в противоположность вам, живу анахоретом, хотя, когда я сказала одному человеку, что я отшельник, он ответил мне словами Дега, сказанными им про Густава Моро: «Да, он отшельник, конечно, но который отлично знает расписание всех поездов». Для меня, конечно, это лестно, но у меня и вправду есть те свобода и досуг, когда воображение может обгонять повседневную суету и не обременено гирями и тяжестью обязательств и долга.

Долг у меня только один – это долг перед Алексеем, его искусством и его памятью. Но моя физическая беспомощность и возраст делают меня малоплатежеспособным должником.

Но когда на художника накинута посмертная удавка, это создает непробиваемости более непреодолимые, чем слабость физическая. Очень уж он при жизни не угодил, но его талант загасить было трудно, а когда ушел – вот тут-то с ним и расквитались. Я помню, как во времена депрессии, гонения на «формализм» и ему не писалось. Абрам Эфрос его всё утешал: «Пишите, ведь должно же остаться что-то, чтоб открывали потомки». Право, это было плохим утешением и дурной самонадеянностью – в это верить и утешаться.

Затем и это миновало, но всю жизнь волочилась за ним слава, что он «не такой»: «не такой по происхождению», «не такой по маэстрии», «не такой в своих мыслях», «не такой, как надо», и т. д., и т. д. И слава Богу, что он был «не такой», а такой, каким он был. Но его искусство – это музыка, которая не может быть прочитана и увидена на полотне. Ее путь от его сердца до человеческого слуха и души куда более сложен. Разве не трагично, что Цезарь Франк свою гениальную симфонию услышал лишь однажды сыгранной оркестром?

И сколько преодолений должен пройти композитор, прежде чем сорганизуются обстоятельства его осуществления!

Все, что пришло извне, пришло к Алексею само. Он не был никаким организатором самого себя, ни как композитор, ни как дирижер. Есть явления, которые не оспариваются, когда художник жив и творит. Но стоит ему умереть, да еще в стране, для которой он столько сделал и прославил, вот тут-то и всплывет та древняя истина: «Что я тебе сделал такого хорошего, за что ты меня так ненавидишь?» Моя гордость может отвечать на это только презрением (отчего душе не легче), но я не могу унизить его память ходатайствами, напоминаниями и доказательствами.

Но жизнь его искусства теперь не зависит от тех, кто помнит, знал и понимал его значение. Есть много людей, кто помнят, и любят, и знают, но они не определяют его посмертную судьбу. Есть преграды, которые живым не преодолеть, кто их не знает.

Но довольно ламентаций. Просто очень уж порой душа кровоточит, и я знаю, что вы меня понимаете и по-доброму пожалеете.

Мне очень досадно, что я была во власти самодеятельной устремленности во время записи «Снов Хайяма» и что с этим поспешила представить на суд мастеров. Это с моей стороны, конечно, непростительная ошибка. Надо мной довлело то, что я слышала и знала, и, конечно же, эта непрофессиональная запись и подчиненность «экстрасенсному» субъективному ощущению повредили впечатлению от всей композиции в целом. На какое-то время я пала духом и засомневалась. Но вдруг недавно увиденная мною бежаровская постановка «Айседоры» для Плисецкой, сделанная на музыку разных авторов и оказавшаяся восхитительной и целостной вещью, убедила меня, что такой принцип в балете возможен и правомочен. И я решила «вмешаться» – сознательно, с отпущенным мне Богом чувством сцены – в эту зыбкую и неясную ткань «Хайямовских музыкальных сновидений».

Я всё пересмотрю, и мы с Борей попробуем сделать что-то более убедительное.

Ты, Женичка, пишешь, что эстонцы «тяготеют к современной стилизованной Европе». Это очень жаль, жаль потому, что всякая стилизация, будь то Европа или Восток, – явление вторичное. И я заметила, что очень часто теперь в театре не чувствуют стиля одного-единственного художника, а уходят в абстрактную «стилизацию» вообще.

Алексей любил поэзию Востока и терпеть не мог любимого многими «ориенталя».

И у нас был свой, неповторимый стиль, и он создал свой Восток и свою поэзию. Но, как сказал папа: «Поэзия в траве, к ней надо нагибаться».

Я очень радуюсь за Петеньку, верю в его одаренность и многого от него жду, к этому его обязывает мое давнее пристрастие к нему.

Ужасно обидно, что Боря, едва кончив институт и не окрепнув профессионально, сразу попадет в военную муштру и тоску. Пусть мужается и про себя утешается, что он настоящий мужчина.

И вы, мои милые, не горюйте. Будем верить, что это не отразится на его здоровье, как с Петей.

А что касается Лизаньки, то я верю, что она не подкачает русскую литературу. Нельзя подвести честь фамилии.

Мой Боря очень болен, и, по-видимому, навсегда. К тому же все хвори, помимо главной, льнут к нему с какой-то роковой неотступностью, и не знаешь, как ему помочь и уберечь.

Вы же все, мои дорогие, будьте здоровы, и чтоб всё было хорошо. Целую и обнимаю крепко.

Галя
Перейти на страницу:

Все книги серии Мемуары – XX век

Дом на Старой площади
Дом на Старой площади

Андрей Колесников — эксперт Московского центра Карнеги, автор нескольких книг, среди которых «Спичрайтеры», «Семидесятые и ранее», «Холодная война на льду». Его отец — Владимир Колесников, работник аппарата ЦК КПСС — оставил короткие воспоминания. И сын «ответил за отца» — написал комментарии, личные и историко-социологические, к этим мемуарам. Довоенное детство, военное отрочество, послевоенная юность. Обстоятельства случившихся и не случившихся арестов. Любовь к еврейке, дочери врага народа, ставшей женой в эпоху борьбы с «космополитами». Карьера партработника. Череда советских политиков, проходящих через повествование, как по коридорам здания Центрального комитета на Старой площади… И портреты близких друзей из советского среднего класса, заставших войну и оттепель, застой и перестройку, принявших новые времена или не смирившихся с ними.Эта книга — и попытка понять советскую Атлантиду, затонувшую, но все еще посылающую сигналы из-под толщи тяжелой воды истории, и запоздалый разговор сына с отцом о том, что было главным в жизни нескольких поколений.

Андрей Владимирович Колесников

Биографии и Мемуары / Документальное
Серебряный век в нашем доме
Серебряный век в нашем доме

Софья Богатырева родилась в семье известного писателя Александра Ивича. Закончила филологический факультет Московского университета, занималась детской литературой и детским творчеством, в дальнейшем – литературой Серебряного века. Автор книг для детей и подростков, трехсот с лишним статей, исследований и эссе, опубликованных в русских, американских и европейских изданиях, а также аудиокниги литературных воспоминаний, по которым сняты три документальных телефильма. Профессор Денверского университета, почетный член National Slavic Honor Society (США). В книге "Серебряный век в нашем доме" звучат два голоса: ее отца – в рассказах о культурной жизни Петербурга десятых – двадцатых годов, его друзьях и знакомых: Александре Блоке, Андрее Белом, Михаиле Кузмине, Владиславе Ходасевиче, Осипе Мандельштаме, Михаиле Зощенко, Александре Головине, о брате Сергее Бернштейне, и ее собственные воспоминания о Борисе Пастернаке, Анне Ахматовой, Надежде Мандельштам, Юрии Олеше, Викторе Шкловском, Романе Якобсоне, Нине Берберовой, Лиле Брик – тех, с кем ей посчастливилось встретиться в родном доме, где "все всегда происходило не так, как у людей".

Софья Игнатьевна Богатырева

Биографии и Мемуары

Похожие книги