Мои дорогие Аленушка и Женя!
Получила вашу посылочку. Спасибо за лакомства и за изысканную приправу. Мы привыкли к более ширпотребным удовольствиям, которые, тем не менее, хорошо сдабривают еду, а тут элегантность коробочек привела в восхищение, почти детское, а может, полудикарское. Но нет, я с детства любила милые коробочки больше, чем кукол.
Кстати, о детстве. У меня сейчас лежит на столе седьмой номер «Панорамы искусств», где напечатаны несколько рисунков Русудан Петвиашвили. Ее рисунки, сделанные в тринадцать лет, совершенно изумительны. Ее поразительное по оригинальности виденье и воображение стоят многих и многих взрослых потуг в искусстве. Это не детство, это высшая тайна, отпущенная детству.
В книге много лиц и людей, которых я знала. Вдруг еще раз четко ощутила, что я, оказывается, долго живу на свете. Скольким, кого знала, теперь жить только в книгах, и, когда они возникают – боже, сколько воспоминаний нахлынет вдруг.
У Алпатова есть панегирик Абраму Марковичу Эфросу. И сразу вспомнились дни войны, тогдашние долгие для нас с Алексеем волнения, связанные с постановкой «Улугбека». Вспомнились энтузиазм и удивительная преданность и помощь Михоэлса, Эфроса, Тышлера, Усто Мумина. Как они ломали копья, как преодолевали множество преград, как они любили музыку этого творения, как понимали и любили ее создателя и не жалели сил для воплощения этой оперы.
Сразу увидела в ложе сидящего Зускина, его профиль и подбородок, который он всегда держал правой рукой. Всегда, когда он не был занят в своем театре и шел «Улугбек», он неизменно сидел в одной и той же ложе на своем месте. Сколько лиц, сколько любви, сколько радости в самые тяжкие дни войны и в неописуемой гофманиане жизни и быта.
Вспомнился и ты, Женичка, – тоненький, бледный и высокий, приходивший после воинских перекличек военкоматских наборов.
Вспомнился вечер, уже много позднее, после войны, в пору сокрушения «формалистов»[347]
. Козлик получил свою долю заушательств; очень гордый и очень ранимый, он впал в состояние депрессии. Не мог и не хотел писать и замолк надолго. И вот пришел к нам тоже «раздолбанный» вдрызг Эфрос, и не могу без волнения вспоминать, как этот острый, колючий и не ко всем добродушный человек вдруг нашел такие ласковые, задушевные и высокие слова, которыми он утешал упавшего духом художника. Это только люди, впавшие в отчаяние, могли говорить, утешая: «Друг мой, Вы должны писать, Вы художник, и пусть не сейчас прозвучит, но ведь должны же потомки что-то открывать в нашем времени». И долго этот раздавленный человек, умный и с пронзительным жалом к искусству, ставший наивным и добрым, всем сердцем сострадавший опечаленному художнику, говорил, утешал и врачевал.