— Очумели! — Валентина высунула из кухни раскрасневшееся у печи лицо. — Там теперь в грязище утонешь, после ливня-то. Посылают их! Ни работы, ни учебы...
— А я при чем?
Олег поднял от тарелки лицо. По верхней губе — будто угольной пылью присыпано — усики пробиваются. И голос удивил Михаила. Олег все пищал по-девчоночьи, а тут прорвался, взошел басок, совсем хрупкий, неустоявшийся, и Олегу еще нужны усилия, чтоб держать говор на низкой ноте. Ему сейчас во всем нужно тужиться: и чтоб не выдать «петуха», и на бег не сорваться, когда так и подмывает вприпрыжку под горку скатиться в город, и не зачастить словами, не рассмеяться невзначай по-детски. Мужик ведь, как же! Кости выпирают, мышцы впродоль тянутся, тесно им в тонкой до прозрачности коже, и тесно, по сути дела, пацану-мальчонке, который живет в Олеге-юноше и будет жить еще долго-долго, может быть, до конца жизни, но именно теперь этому пацану-мальчонке, как никогда, трудно уживаться в Олеге-юноше, ибо душит, ломает, вытравливает его из себя Олег — в спешке, стремясь к заманчивым тайнам взрослой жизни, а он, мальчонка, не отвязывается никак, все поглядывает да подслушивает: то в робость вгоняет, то в стыдливость; ему еще и пряника сладкого хочется, и маминой ласки... Нет, нет, скорей отбиваться от детства, чтобы воля в плечах и в помыслах, чтобы не тебя за руку вели, а ты сам вел. Так вот зовуща она, взрослая жизнь, когда неведома ее тяжкая сторона ответственности, забот и страданий. Позже, когда увидится закат, тогда зайдется усталое сердце в неизъяснимой грусти о невозвратности утренней зорьки своей.
Все знает Михаил о сыне, да почти ничего не знает сын об отце. Поэтому и любовь их друг к другу разными дорожками шагает, и лишь через много лет, когда покажет жизнь просторы и красоты до болючего восторга в душе, когда сын своих детей заимеет да вырастит, — вот тогда-то и сойдутся воедино эти дорожки любви, потому что сердце сына наполнится знанием и мудростью.
— Возьми сапоги в сарае, там же портянки на гвозде.
— Ладно, — кивнул Олег. Еще что-то буркнул невнятное, пригнувшись под притолокой, вышел с веранды и, сутулясь, неуклюже выворачивая пятки, направился в сарай.
«За слова вроде деньги платит, — подумал Михаил. — Отлетит угрюмость, подожди, переломишься к слову — время и жизнь поставят на место, тебе отведенное: наговоришься и намолчишься в меру, а пока поиграй во взрослого — играть тебе еще положено».
Сам присел у стола и нарочно в окно не глядел, чувствуя всем телом, что там, за окном, в природе что-то произошло обратное тому, что было ночью. А ночь... Михаилу и вспоминать про нее не хотелось. Все было как в дурном сне: тяжелый разговор с Азоркиным, и какая-то внезапная хворь, вдруг навалившаяся мягко, но удушливо, и Загребин со своими разговорами, и начальный разбойничий разгул тайфуна, напавшего на беспомощный в своем глубоком сне город, — все будто неправдашнее.
— Чего ты поднялся? Спал-то всего ничего.
Валентина показалась из кухни в коротком, по-девчоночьи, плотно приталенном платье без рукавов, с вырезом по спине и груди и потому вся какая-то напоказ, все виделось в ней округло, укрупненно. «Красивая же ты, ведьма!» — подумал Михаил. И странный, до испуга восторг охватил его, но он тут же стал давить в себе это чувство: по-умному таким достоинством жены гордиться не стоило бы — от этого чаще плачут, чем смеются.
Валентина села рядом, обмахивая полотенцем вишнево зарумянившееся лицо, тронула горячей рукой лоб Михаила, скользнула по щеке, плечу, словно убеждаясь в том, он ли, Михаил, рядом с нею.
— Ну... Как ты? — Глазами озабоченными, тревожными выискивала в его лице то, что может скрыться за словами.
— Да как... Нормально все. Что ты... напуганная какая-то?
— Вот, он же и спрашивает! Пришел еле живой, стонал во сне... Напуганная!
Михаил улыбнулся припухшими со сна глазами, показал большим пальцем через плечо.
— Хорошо. Погода-то, а!
— Погода. В саду погляди: там накорежило. У Колыбаевых шифер с полкрыши снесло. Забор наклонило.
— Хорошо! — плохо слыша жену, опять сказал невпопад.
— Забор сломало, сад искалечило, а ему хорошо. Ты чего это? Яблоню старую, слава богу, разорвало. Теперь-то уж срубишь ее.
— Яблоню?! Разорвало, говоришь? — Михаил стоял посреди веранды с полотенцем в руках. — Ну вот, — сказал тихо, — еще одна смерть...
— Какая смерть? Ты чего, совсем уж?.. — Валентина приставила к виску палец.
— Давай завтракать. — И пошел на кухню умываться.
— Азоркин прибегал, — ставя на стол, сообщила Валентина. — Рвался будить тебя. Только, говорит, пару слов сказать. Придет, гляди, опять.
— Чего ему? — хмуро спросил Михаил и почувствовал, как родниковая чистота в душе стала примутняться, вроде хворостинкой поболтал кто, ил поднял. — Не сказал, зачем?
— Не сказал, да... — Валентина потупилась. — Дома, поди, опять не ночевал. Ну, чтоб ты Райке сказал: в шахте, мол, две смены были.
— Откуда знаешь, если не говорил?
— Так Петя, он Петя и есть, — сказала Валентина ласково, смешком напружинив пухлые, брусничного цвета губы, и Михаил понял: говорил.
— Значит, одобряешь?!