Несомненно, что суждения Шаламова были устремлены не только в прошлое, но и в современность 1970-х годов, когда в диссидентских кругах СССР вновь разгорелись споры о революции 1917 года, о народе и интеллигенции с явным обвинительным уклоном в сторону последней. «Аферисты» и «дельцы», в понимании писателя, — это те, кто, спекулируя понятием «народ», пытался в очередной раз расколоть общество. Эта тенденция ярче всего выражается для него в творчестве и публицистической деятельности А. Солженицына. В сущности, вся поздняя проза Шаламова, его мысли в дневниках и письмах этого периода представляют собой продолжение фронтальной полемики с неприемлемым для него комплексом староконсервативных, антиреволюционных и антисоциалистических идей, связанных не только с Солженицыным, но прежде всего с ним как вождем и эмблемой «духовной оппозиции», как новым воплощением литературы, превратившейся в политическую проповедь. Последняя его литературная оценка своего главного оппонента касалась романа «Август Четырнадцатого», о котором он отозвался исключительно отрицательно: «За два века такого слабого произведения не было, наверное, в мировой литературе… Все, что пишет Солженицын, по своей литературной природе совершенно реакционно». Шаламов имеет в виду прежде всего архаичный метод писателя, ориентированный на каноны XIX века, хотя для него очевидна и политическая «реакционность» автора «Августа». Пожалуй, Шаламов был единственным, кто в те годы в полной мере осознавал опасность разрушительного потенциала, которую несла в себе «мессианская» литературно-политическая деятельность Солженицына. Но слышал ли кто его голос?..
Привыкший принимать «однозначные решения» писатель остается до конца верен той позиции, которую он высказал в письме в «Литературную газету». Его приверженность советскому строю становится в определенном смысле еще тверже, хотя он и понимает, что этот строй несет в себе огромное количество изъянов. Ощущая в обществе, особенно в среде интеллигенции, жажду перемен, он в то же время — гораздо глубже, чем многие, — понимает опасность всякого резкого социального сдвига в таком сложном государственном и культурном организме, как СССР с ее ядром — Россией. Эти мысли, в аллегорической форме, ярче всего воплощены в одном из поздних колымских рассказов Шаламова «Цикута»:
«Перемена всегда опасна. Это один из важных уроков, усвоенных человеком в лагере. Лагерник против всяких перемен. Как ни плохо здесь — там, за углом, может быть еще хуже».
Не есть ли это самая точная характеристика ментальности советского общества начала 1970-х годов и собственной ментальности Шаламова как старого лагерника, понимающего приверженность своих соотечественников единым «лагерным» (коллективистским, солидаристским, патерналистским и др.) законам, которые стали плотью и основой жизни? Не есть ли это голос мудреца-мыслителя, предупреждающего о том, как опасны резкие повороты в таком обществе? Не есть ли это голос истинного пророка, предвидящего катастрофическое развитие событий, если они пойдут по пути, к которому призывают самые рьяные ниспровергатели сущего?
Нельзя не заметить, что поздний «советский консерватизм» Шаламова (назовем это так) и типологически, и психологически (но, разумеется, не идеологически) очень близок тому консерватизму, который исповедовали в свое время Ф.М. Достоевский, К.Н. Леонтьев и другие крупные мыслители, остро ощущавшие культурно-национальное своеобразие России. Разве в отношении Шаламова к «прогрессивному человечеству» нет связи, скажем, с отношением автора «Бесов» к современным ему «прогрессистам», «либералам» и «нигилистам»? А в предвидении Шаламова эпидемии «блатарской инфекции» нельзя ли увидеть преемственность с пророчеством Леонтьева о «демократизации пороков» — самом худшем и низменном воплощении любой необузданной «демократии» в такой стране, как Россия?..