Не замораживает ли и символизм серебряным холодом своим культуру до лучших времен, когда под новым Солнцем вновь расцветет розовощекое Возрождение? Важно лишь, чтоб на серебре была полноценная, а не фальшивая проба. Ведь культура не только рождается жизнью, но и рождает жизнь, не только переносит образ из жизни в искусство, но и, наоборот, — из искусства в жизнь.
Учитывая все это, простим Аркадию Лукьяновичу Сорокопуту и кокетливые мысли его жаждущего разума, и холодные слезы его иссушенных горем горячих глаз. Измятый «кучей», он пытается хоть бы восстановить форму в надежде, что когда-нибудь содержание разморозит ее.
Откуда возьмется это тепло, пока не известно. Надо лишь помнить, что доброй рукой поданный стакан кипятка может временно заменить Солнце.
МУХА У КАПЛИ ЧАЯ
1
Телесная любовь, — писал без помарок Человек, — есть чувство, чуждое библейско-христианской морали. Вот почему наши отношения с женщиной, пока они живы, — язычески чувственны, воспалены, нездоровы на фоне современной идейной, бестелесной жизни. Для такого чувства нужны сырые леса, высокие горы, окружающие моря и притягивающие морские испарения, нужна степь, обильно политая чистыми дождями и реками. Нужен влажный и свободный мир европейского язычества. А библейско-христианская мораль родилась в местах сухих, обделенных влагой, и, так много сделав для души, она так мало дала телу, по сути признав в нем врага своего. Бесконечно далекий прапредок человека был водным, морским существом, и в утробе матери человек живет в водной среде. Здесь же, на земле, ему не хватает влаги. Конфликт Шекспира, конфликт Ромео и Джульетты, разве это не конфликт воздушной и водной среды? Разве это не конфликт воздушной христианской духовности и водной языческой телесности? Телесная любовь — это высшее, крайнее проявление телесности, постоянно задыхается, дышит ребристыми боками, судорожно выставив язык, и чем дальше мы уходим от Влажной Бездны Начала, тем больше мертвых чувств, самообмана, бессилия перед тайнами, которые в языческом прошлом были понятны каждому подростку.
Человек писал так, сидя на кухне у раздвижного шаткого кухонного столика. На столике стояли два стакана недопитого чая почти уже остывшего, и суповая тарелка, в которую было насыпано овсяное печенье. Единственным украшение стола была синяя сахарница китайского фарфора из давно исчезнувшего сервиза. Капля чая у сахарницы и муха, с наслаждением окунающая хоботок в эту сладкую каплю, дополняли общую картину мучительного чаепития, которое Человек спешил запечатлеть. Каплю с ложечки уронила женщина, с которой Человек провел восемь взаимно несчастливых лет. Расстались они с полгода назад и виделись после этого всего три раза. Два раза по делу и один раз случайно, просто на улице, где бывшая жена шла с каким-то черноусым человеком, гораздо ее моложе.
Теперь, когда окончилось сражение и дым, окутывавший их семейную жизнь, разошелся в обе стороны, наподобие театрального занавеса, трудно было понять, кто победил, а кто бежал со сцены. Ибо всякая семейная жизнь происходит за закрытым занавесом. На авансцену действующие лица выходят только кланяться, то есть в чужие гостиные, на собственные именины или юбилеи, в места официальные и общественные. Когда же, по окончании семейной драмы, занавес раздвигается — сцена пуста, и вовсе уж ничего нельзя понять.
Восьмилетняя война нашего Человека со своей женой, разыгранная за опущенным занавесом по всем правилам военной науки, с активной обороной, контратаками, временными перемириями, будящими надежды на долгий счастливый мир, и новыми ожесточенными боями, обессилила обоих.
Впрочем, война есть прежде всего изнурительный труд и профессиональные болезни в полной мере были приобретены Человеком. Деятельность его внутренних органов была крайне нарушена. Желудок, пищевод сердце… Да, сердце, бедное сердце… Ведь простой переход от лежачего положения в сидячее или от сидячего в стоячее тотчас вызывает изменение работы сердца. Что же говорить о физической работе, сопровождаемой поднятием тяжестей, или о пищеварении после жирного алкогольного обеда, или о чрезмерном волнении… Волнения, когда долгой зимней ночью, свинцовой ночью замирают все звуки жизни, кроме двух сверлящих голосов, своего и супружеского, и сердце подкатывает к горлу, как непереваренная пища, так что хочется его вырвать на пол… Или бежать, бежать в одних трусах босиком по прохладному лунному снегу, бежать прочь, бездумно, безоглядно, туда, где так приятно кружит ночная поземка убаюкивающе лают собаки и тридцатиградусный мороз ласкает воспаленное лицо. Но бежать нельзя. Красные губы шевелятся, к надо вникнуть в их обличения, в их аргументы, призвать на помощь логику, разум, свое преимущество в культуре и одним словом, одним контраргументом сразить и уничтожить…