Камбл ткнул указательным пальцем в грудь Болэну, предваряя тем некое замечание. Болэн испортил ему подготовку, шлепнув по руке, отчего ту чуть за спину Камблу не унесло, и тем самым положил особые личные пределы.
Он закурил сигару и удалился под сень у подножья тополя. Камбл скрылся во входе в дом. Фицджералд наверху улыбался… чему?
Болэн приподнял дышло повозки со скрепы и уперся спиной, чтоб сдвинуть этого сукина сына под деревья у каптерки, где повозка будет неприметна. Он предполагал применить свою значительную рукастость для помощи всем на ранчо. Тогда все здесь будут счастливы и милы друг другу. Думая об Энн, о ранчо, о своем счастье и доброй работе под горами и солнышком, он поет:
Десятью часами и четырнадцатью с половиной минутами ранее К. Дж. Кловис вышел из операционной по поводу удаления его левой руки, ставшей бесполезной и опасной в результате всеобщей остановки кровообращения и начавшейся гангрены. Опрометчивы были его врачи в отсечении конечности или нет, остается вопросом спорным. Как бы там ни было, они посовещались с его лекарями в Мичигане, среди них — выдающийся юный хирург, на чью долю выпадала неприятная задача, окончившаяся кантовкой тяжелой левой ноги Кловиса через всю операционную к мусорке из нержавеющей стали; куда эта конечность и была свалена, как гнилое мясо, коим, допустим, она и была. Как и с ампутированной ногой, рука, выброшенная, являла на себе пагубные зигзаги разрезов, словно работу выполняли фестонными ножницами.
У Болэна ушло несколько часов на то, чтобы отыскать Кловиса в пустой больничной палате, где он покоился в тот особенно прекрасный летний день. Болэн, хуже, чем никчемный, позволил слезам струиться себе по щекам, пока Кловис не заорал:
— Хватит! Мне, может, вообще конец! Просто хватит, и всё!
— Я б остался в Стриженом Хвосте, кабы знал, что вы болеете.
— Этого я и сам не знал. Что и говорить, хуетория.
— Врач сказал, что на этом всё. Сказал, что к этому придется привыкнуть, но потом больше ничего отсекать не будут.
— Не слушайте их, Болэн. Они меня и так всего обглодали. Не знаю, на чем они остановятся!
— Они уже остановились.
— Но неужто не видите! Со своим жестянобаночным оптимизмом они не чувствуют ответственности за точность! Им просто не хочется, чтобы у них в приемных устраивали сцены! У всех все будет хорошо! И пидары эти, вероятно, сами в такое верят, что хуже всего. Верят, что все будет хорошо, до того самого момента, когда пациент загнется, тогда они переключаются на знаменитое врачебное смирение в вопросах жизни и смерти. Когда ебучки эти заводят свою песню, как проповедники, о том, как сделали все, что было в человеческих силах, мне хочется надрать им жирные, мягкие, белые задницы. Я хочу заорать: «В жопу ваши человеческие силы! Вы меня демонтируете! У меня руки уже нет! Ноги у меня нет! Просто дайте мне, к черту, расписание, чтоб я знал, когда вы оттяпаете у меня все остальное!» Вот вопрос, какой ставит в тупик, Болэн: где в данную минуту моя рука?
Немного погодя Болэн признал: ему неведомо, что тут сказать.
— Почти что худшее тут, — сказал Кловис, — в том, что у меня только что возник контракт на Нетопыриум.
Болэн вспомнил волнолом дома.
— Я сделаю. Сам построю… нетопыриум.
— Вы не умеете, — сказал Кловис, лицо его, как ни трудно в это поверить, осветилось честолюбием и алчностью.
— Разберусь.
— Я так счастлив. Чего бы не сказать такое. Счастлив.
Болэн устремился прочь с ощущеньем, какого у него не было с самой доставки газет. Чувство последних нескольких дней — что сон ему больше не нужен — тут же преувеличилось.
Стало быть, следующие два дня Болэн пролежал навзничь на верхушке той силосной башни, в инфражаре чистой высоты над пропастью, усиленной теплотой ферментации под ним. И тщательно прибивал, расклинивал, стыковал, укреплял, подпирал и стесывал проходы Кловисова Нетопыриума, и пот исторгался из Болэна в туман. Даже тощелицый — фермер — признал, что это «отменная плотницкая работа»; и никаких загвоздок не возникло с изъятием полной оплаты, кою Болэн доставил вполне довольному множественному ампутанту в Ливингстонскую клинику.
Голос Энн из лестничного колодца, с песочком и мелодичный одновременно:
— Николас! Ужинать!