Петефи был истинным национальным венгерским поэтом. Именно потому он первый внес в венгерскую поэзию тревогу за судьбу родного народа и братскую любовь к человеку труда, под каким бы небом он ни родился. Как истинный поэт народа, он не мог не знать, что судьба венгерских трудящихся тесно связана с судьбой всего трудового человечества и что только в общей борьбе народов может Венгрия отстоять свою национальную свободу. Но Петефи знал и то, что ему, венгерскому поэту, надо прежде всего бороться за свободу и преобразование своей родины, что только таким путем может он принять участие в освободительной борьбе всех народов.
Петефи отбросил застывшие и чуждые народу каноны дворянской литературы, ввел в поэзию жизнь венгерских трудящихся, пронизал изображение этой жизни политической страстью, активным отношением к миру.
Ничто не было Петефи гак чуждо, как нигилистическое, анархическое отношение к миру, ничто Петефи не было так чуждо, как мироненавистничество слабого человека, воспринимающего свою смерть как нечто гибельное, смертоносное для всего мира. Петефи утверждал совсем иное: «Моего сердца даже смерть не остудит. Похороните меня на севере и посадите возле моей могилы апельсинное деревце — увидите, оно и там будет цвести, потому что сердце мое согреет землю, в которой будет покоиться».
Когда Петефи гневался на мир — это грохотала Этна перед извержением, и грохот сей непременно сопровождался, огненной революционной лавой, очищающим огнем. Потому-то так и близка поэзия Петефи к подлинной революционной поэзии пролетариата, потому-то и является Петефи предшественником истинно революционных поэтов.
Так как Петефи был представителем народа, который живет трудами рук своих, переносит страдания с достоинством, никогда не хнычет, борется, творит и любит жизнь, то он считал достойными все более или менее значительные события своей жизни воплощать в стихи. Для него жизнь и поэзия были нераздельны. Для него не существовало отдельно «публицистических» и отдельно «лирических» стихов: в каждой строчке своих политических стихов он раскрывался во всей полноте своего существа, в лирических стихах со всей силой звучали его политические революционные убеждения. Его жизнь вернее всего познается по его стихам.
«Каждое его слово, все события его личной жизни были поэзией, — писал о нем его современник поэт Янош Вайда[46] — Он как будто не создавал, а просто рассыпал стихи, и после того, как их рассыплет, совсем не казался усталым, а напротив, видно было, что он чувствует какое-то облегчение».
И это понятно, потому что Петефи, который никогда не принимал никаких поз, никогда не выдумывал себя, а просто и искренне рассказывал о своих чувствах и мыслях, не мог не ощущать облегчения, когда он делился ими с людьми.
Петефи ратовал за искренность и ненавидел лицемерие. В своих «Путевых письмах» он писал: «Когда я родился, судьба постлала мне искренность простынкой в колыбель, и я унесу ее саваном в могилу. Лицемерие — нетрудное ремесло, любой негодяй в нем горазд, но говорить откровенно, искренне, от всей души могут и смеют только благородные натуры. Может быть, мое суждение о себе неверно, тогда пусть осмеют меня, но я все-таки заслуживаю уважения за то, что смею открыто высказывать свои чувства. A la lanterne les jesuites![47]»
Искренность Петефи особенно неповторима еще и потому, что он, как чудесно говорил Ади, «обращался со своими чувствами и мыслями, как с живой, существующей реальностью, и если он советовал повесить королей, то совершенно ясно, что он дернул бы ту веревку, на которой висел король».
За это отсутствие грани между чувствами и стремлением немедленно воплотить их в действие больше всего ненавидела Петефи реакционная критика, очень скоро осознавшая, что она имеет дело не только со стихотворцем, но с борцом и революционером.
В ответ на все обвинения реакционной критики Петефи гордо отвечал:
«Я смело заявляю перед судом своей совести, что не знаю ни одного человека, который бы чувствовал и мыслил честнее меня, я всегда писал и пишу так, как чувствовал и думал… Если я в некоторых случаях и по некоторым поводам выражаюсь свободнее других, то делаю это потому, что считаю поэзию не аристократическим салоном, куда являются только напомаженными и в блестящих сапогах, а считаю, что поэзия — храм, в который можно войти в лаптях и даже босиком.