— Для меня эта неделя, пока тебя не было, прошла совсем не быстро.
— Понимаю. Я бы вообще умер, если бы ты куда-нибудь со своим другом поехала. Ну, с тем, из Пекина.
— Он мой друг, а не муж.
— И она мне не жена.
— Зато была ею.
То и дело или я или она шлепали себя по рукам и ногам — комары не теряли времени даром.
— Хочешь, поедем летом куда-нибудь?
Сразу ответила:
— Только не на Хайнань. Ненавижу его.
— Ты была там?
— Нет. Все равно ненавижу.
— Поедем в Тибет. Там нет комаров.
Осторожно хлопнув ее по голени, я убил еще одного кровопийцу.
— Давай. Будем всю ночь лежать вдвоем в одном спальном мешке.
— Там холодно?
— Это же горы. Ты был в горах?
— Нет. Русскому человеку в них неуютно, у нас от гор одни неприятности. Славяне — люди лесов и полей.
— А я никогда не была в лесу. Только в парке.
— Ну, вот выйдешь за меня замуж, увезу тебя в Россию. Москва тебе быстро надоест: ты же шанхаянка, чем тебя удивишь… Но зато у меня есть дом в деревне, мы туда на лето раньше ездили. Потом отец умер, и перестали. Даже не знаю, что с тем домом теперь… Сделаем ремонт. Собаку заведем, большую и лохматую. Ты ведь любишь собак, вот и будут у тебя сразу две собаки — я и она. Будем в лес ходить, за грибами. На охоту тоже — ружье есть, старое, но хорошее. Научу тебя стрелять. Умеешь?
— Нет, конечно. А ты хорошо стреляешь?
— Разумеется. С самого детства, — приврал я. — У нас такой обычай, у русских — класть в колыбель к малышу оружие. Я уже в восемь лет метко попадал из пробкового ружья медведю в глаз.
Неожиданно она звонко шлепнула меня по лбу.
— Ты что?!
— Комара убила, — сказала невинным голосом. — И кое-кому врать поменьше стоило бы.
— Ну, честно. Просто я не успел сказать, что медведь был плюшевый.
Я достал сигарету, покрутил в пальцах, размял по старой привычке. Поднес к лицу и вдохнул носом пряно-острый запах нераскуренного еще табака.
На мгновение сердце защемило от неожиданно нахлынувшей тоски. Завертелись в голове картинки: то ли их вызвали слова о деревенском доме, то ли пробудил табачный запах — почти такой же, только от родного «беломора», источали куртки и ватники отца и деда…
Вот она — речка, а вдоль берега — пара улиц с серыми домами под горбатыми крышами.
Деревня Червяково.
Заборы — косые, едва стоят, а местами их и нет вовсе.
Рыбацкие мостки, уходящие в темную воду.
Осока и камыши буйной порослью.
Заброшенная церковь на холме — лишь стены да черные ребра купола, остальное растащили на стройматериалы.
Дед родился и всю жизнь прожил в деревне, разве что на четыре года отлучался на войну — чтобы дойти до Берлина. Отец с упоением копался в земле по выходным, а я, к его огорчению, к сельскому труду и крестьянской жизни был неспособен.
И все равно батя упорно таскал меня в деревню. По пятницам, механически жуя ужин, я с ужасом думал, что завтра, ни свет, ни заря, придется тащиться с отцом за картошкой, нужно срочно выкапывать, иначе померзнет или дачники с бомжами разворуют. Машины у нас никогда не было, поэтому перли мешки в Москву на своем горбу.
Еще были каникулы. Солнце, вода, малина и яблоки. Летние друзья — деревенское хулиганье, с которым дрался до кровавых сопель, а потом сдружился и научился курить. Подглядывали вместе за молодой тогда еще Мордвихой, пришлой бабенкой, к ворчанию стариков и нашей радости купавшейся в речке голышом — лишь косынка на голове, красная с золотым узором…