В голове у него шумело, он жаждал услышать тишину той, другой ночи под звездами. Он поднял тяжелый телевизор и изо всей силы швырнул.
Стекло разбилось, металл треснул, обнажились провода. Огромное тело иностранца опрокинулось, корпус телевизора опустился ему на плечи. Глаза у него по-прежнему были открыты, но голова размозжена, а губы стиснуты. Полицейский увидел лицо в том месте, где только что был экран.
Хато стоял на коленях, по подбородку у него стекала слюна. Полицейский пнул его и посмотрел, как он падает. Он стонал, подергивался, его одолел припадок, как в детстве на кровати, заваленной киножурналами. Он протянул руку, чтобы дотянуться до своих любимых предметов — перчаток, шиньонов и тюбиков из-под губной помады, — но не нащупал ничего, кроме стола-барабана. Он прокусил губу. Сглотнул. Кровь пузырилась у него на губах.
Его душил его собственный язык.
Полицейский снял с иностранца крест и надел на себя. Он вынул из кармана иностранца кусок мяса и сжал его в ладони. Мясо вспенилось белыми червями. Он бросил мясо и облизал пальцы.
В кухне он нашел несколько банок пива и блок сигарет. Он пил и курил до тех пор, пока не опустошил все банки, потом помочился в одну из них и засунул ее обратно в холодильник. Он разорвал в клочки оставшиеся сигареты и рассыпал табак по кухне.
Хато больше не дергался. Полицейский спустил брюки, чтобы навалить кучу между двумя мальчишками и почуять знакомый запах.
На станции метро он купил газету и терпеливо стоял в очереди за билетами. Все остальные пассажиры в метро обмахивались своими газетами, но он держал газету прямо перед собой и притворялся, что читает. Из Цукидзи он пешком прошел к Токийскому заливу, к концу бетонного мола, где Квин недавно стоял с бывшим шофером барона Кикути.
Ступеньки вели в воду. Огни города почти затмевали звезды. Вода была совсем черная, он приблизился к великаньим ступенькам из Тогоку и в последний раз спустился по ним.
На шее у него висел маленький золотой крестик, который тринадцать веков почитался купцами, пересекавшими Центральную Азию, крестик, который жена однажды подарила Аджару и который потом носили Мейв, и генерал, и Мама, пока обнаженный гигант не похитил его в Шанхае, похитил, чтобы сохранить, и хранил тридцать лет, пока не вернул проклятому сыну Шанхайского цирка, одинокому всаднику-монголу, у которого крестик отняли, чтобы покончить с последними невидимыми караванами, таящимися в кодовом имени
Глава 7
Сам, Сама
Иди. Шагай.
Куда?
Какая разница? Все достойные пути скрыты внутри нас. Мой путь оказался долгим, и, быть может, твой поход тоже будет долог.
Однажды сентябрьским утром, незадолго до рассвета, процессия черных лимузинов подъехала к Токио откуда-то с юга, по всей видимости, из Камакуры, где ее участники, похоже, собрались еще ночью. Лимузины въехали в город и медленно, длинной вереницей, двинулись по главной улице — все пустые, в каждом был только шофер.
Похоронная процессия ползла по улицам извивами толстой змеи, и в конце концов к середине утра весь центр города охватило гигантское кольцо скорби. К этому моменту первый лимузин нагнал последний, процессия образовала неразрывную цепь, и никто уже не мог подсчитать, сколько тысяч автомобилей участвовало в этом скорбном параде.
Поскольку ни транспорт, ни пешеходы не могли прорваться сквозь загадочное черное кольцо, магазины и конторы в Токио пришлось закрыть, а правительство объявило неофициальный выходной. Двенадцать миллионов человек вышли посмотреть на неожиданное и неслыханное событие, а в это время многие миллионы по всему свету размышляли над непостижимостью Востока — столь величественные похороны одного никому не известного человека их совершенно поразили. На самом деле это были самые грандиозные похороны, которые только видела Азия со времен Кубла-хана, но лишь один человек полностью понимал суть происходящего, тот, второй странник из тринадцатого века, который называл себя отцом Ламеро.