Испанец вздрогнул от шлепка и нахмурился, но подозвал официанта и заказал выпивку. Улла тем временем разговаривала с Карлой на смеси немецкого с английским, отчего самые интересные детали — то ли случайно, то ли неслучайно — становились совершенно непонятными.
— Но я же не знала,
— Приходится признать, — мягко заметила Карла, — что ненормальные личности прямо липнут к тебе, Улла.
—
— Не слушай ее, любовь моя, — обратился к ней Дидье утешительным тоном. — Ненормальность часто служит основой самых лучших отношений — да практически всегда, если подумать!
— Дидье, — отозвалась Улла с утонченной любезностью, — я никогда еще не посылала тебя на хуй?
— Нет, дорогая! — рассмеялся тот. — Но я прощаю тебе эту небольшую забывчивость. И потом, это ведь всегда подразумевается как нечто само собой разумеющееся.
Прибыло виски в четырех стаканах. Официант, взяв медную открывалку, подвешенную на цепочке к его поясу, откупорил бутылки с содовой. Крышки при этом, ударившись об стол, соскочили на пол. Пена залила весь стол, заставив нас отпрянуть и извиваться, спасаясь от нее, а официант хладнокровно набросил на лужу грязную тряпку.
С двух сторон к нам подошли двое мужчин. Один из них хотел поговорить с Дидье, другой с Моденой. Воспользовавшись моментом, Улла наклонилась ко мне и под столом всунула мне в руку небольшой сверток, в котором прощупывались банкноты. Глаза ее умоляли меня не выдавать ее. Я положил сверток в карман, не поглядев на него.
— Так ты уже решил, сколько ты тут пробудешь? — спросила она меня.
— Да нет пока. Я никуда не спешу.
— Разве тебя никто не ждет? — спросила она, улыбаясь с умелым, но бесстрастным кокетством. — Ты не должен навестить кого-нибудь?
Улла инстинктивно стремилась соблазнить всех мужчин. Она точно так же улыбалась, разговаривая со своими клиентами, друзьями, официантами, даже с Дидье — со всеми, включая своего любовника Модену. Впоследствии мне не раз приходилось слышать, как люди осуждают Уллу — иногда безжалостно — за то, что она флиртует со всеми подряд. Я был несогласен с ними. Когда я узнал ее ближе, у меня сложилось впечатление, что она кокетничает со всем миром потому, что кокетство — единственная форма проявления доброты, какую она знает. Так она пыталась выразить свое хорошее отношение к людям и заставить их — мужчин, в первую очередь, — хорошо относиться к ней. Она считала, что в мире слишком мало доброты, и не раз говорила об этом. Ее чувства и мысли не были глубокими, но она действовала из лучших побуждений, и трудно было требовать от нее чего-то большего. И к тому же, черт побери, она была красива, а ее улыбка была очень приятной.
— Нет, — ответил я ей, — никто меня не ждет, и мне не надо никого навещать.
— И у тебя нет никакой...
— Да нет, в общем-то. Я работаю над книгой.
После побега я со временем убедился, что часть правды — а именно, тот факт, что я писатель, — может служить мне очень удобным прикрытием. Это было достаточно неопределенно, чтобы оправдать неожиданный отъезд и длительное отсутствие, а когда я объяснял, что «собираю материал», это можно было понимать очень широко и вполне соответствовало тому, чем я занимался, — добыванию сведений о тех или иных местах, транспорте, фальшивых паспортах. К тому же это прикрытие оберегало меня от нежелательных расспросов: как только возникала угроза, что я примусь пространно рассуждать о тонкостях писательского ремесла, большинство людей, кроме самых настырных, предпочитали сменить тему.