- Вот черт! - ахнул Ефимов и дернул портфель.- Надо же! Такая ерунда, а я до нее не додумался. Потому что я, знаешь, старался обращать внимание на другие детали. Постой-ка! - Он опять полез в портфель за блокнотом.- Вот дурак-то! Так все просто, а я не подумал.
То, что он не подумал, меня как раз нисколько не удивило. Он всегда был не в ладах с логикой, и его сочинения были полны несуразностей, которые могли пройти только у нас. О чем я Ефиму на этот раз вполне откровенно сказал. А еще сказал так:
- Ну, допустим, ты напишешь такой роман. Во-вторых, когда это еще будет...
- Я пишу быстро, ты это знаешь,- перебил он.
Мы дошли до конца бульвара и, собираясь повернуть, остановились у стенда с областными газетами. Приезжий в длинном полупальто и темных валенках с галошами, упираясь глазами в "Воронежскую правду", зубами отрывал от длинного батона большие, похожие на вату куски и заглатывал. В другой руке он держал авоську тоже с батонами.
- Допустим, даже напишешь быстро. И его там напечатают. Но еще неизвестно, будет успех или нет, а здесь ты все потеряешь. Конечно, если ты намылился в Израиль...
- Ни в коем случае! - резко возразил он.- Я за эту землю,- сказал он напыщенно,- кровь проливал. Я останусь здесь, я буду бороться, драться, кусаться, но унижать мое человеческое достоинство не позволю. До чего обнаглели, шапку и то не дают. Ты сколько книг написал: две? три? Но ты же ходишь в шапке, а я одиннадцать, и вот! - он так хлопнул себя по лысине, что приезжий взглянул, повернулся всем корпусом и стал нас разглядывать с куском батона во рту.- Это я не вам,- сказал ему Ефим и сконфузился.
На обратном пути я объяснил Ефиму, что написал не две и не три книги, а шесть, что для литературоведа немало, а мою козлиную шапку мне никто не давал, я ее сам купил в позапрошлом году на кутаисском базаре.
- А у тебя,- сказал я,- шапка была получше моей, но ты ее отдал Тишке.
- И что же ты мне советуешь? Забрать шапку назад? - Ефим остановился, крутя портфель, смотрел на меня с интересом.
Я ему посоветовал, прежде чем совершать те или иные поступки, подумать о возможных последствиях.
- Спасибо,- поблагодарил он меня иронически и, отвернул рукав дубленки, посмотрел на часы.- Извини, мне пора.
Он холодно протянул мне руку в перчатке и, еще глубже втянув голову в воротник, быстро пошел в сторону Пушкинской площади.
Я вернулся домой в расстроенных чувствах и позвонил Баранову.
- Ваш друг,- сказал я,- по-моему, совсем с панталыку сбился.
- Ну да,- согласился Баранов,- у него депрессия. Я же вам говорил.
Я возразил, что у Ефима не депрессия, а, наоборот, эйфория, которая кончится плохо.
- А в чем дело?
Оказывается, он еще ничего не знал.
Понятно, нашего с Ефимом разговора на Тверском бульваре я по телефону передать не мог, но рассказал об укушенном пальце.
По-моему, Баранов был потрясен:
- Ефим укусил Каретникова? Ни за что не поверю.
Не поверив, он позвонил Ефиму, а потом перезвонил мне.
- Я с вами согласен, дело дрянь, но я Фимку поздравил.
- С чем же?
- Укус Каретникова - это самое талантливое, что он сделал в литературе.
Не успел я положить трубку, раздался новый звонок. На этот раз звонил Ефим.
- События развиваются! - прокричал он торжествующе.
Я поинтересовался, как именно они развиваются.
Оказывается, до Ефима уже дошел слух, что Каретников сразу после укуса звонил некоему члену Политбюро, с которым был дружен еще с войны, и тот, выслушав, сказал будто бы так: "Не беспокойся, Василий Степанович, мы этого дела так не оставим. Мы не позволим инородцам избивать наши национальные кадры".
- Ты представляешь! - кричал Ефим.- "Мы не позволим инородцам". То есть евреям. Значит, если русский укусит Каретникова, это еще ничего, а еврею кусаться нельзя.
Я осторожно заметил Ефиму, что это, может быть, только слухи, член Политбюро вряд ли мог бы себе позволить такое высказывание и вообще по телефону об этом трепаться не стоит.
- А мне все равно,- дерзко сказал Ефим.- Я говорю, что думаю, мне скрывать нечего.
Тут уже я разозлился. Всегда он был осторожный, всегда говорил такими намеками, что и понять нельзя. А теперь ему, видите ли, скрывать нечего, а то, что, может быть, другим есть чего скрывать, это его уже не заботит.
Слух о зловещем высказывании члена Политбюро быстро рассыпался по Москве, и отношение к Ефиму людей на глазах менялось. Некоторые его знакомые перестали с ним здороваться и шарахались как от чумы, зато другие, затискивая его куда-нибудь в угол, поздравляли и хвалили за смелость. Сам Ефим тоже переменился. Я слышал, что в те дни, общаясь с разными людьми, он много говорил о ценности человеческого достоинства и замечал (иногда ни с того ни с сего), что гражданское мужество встречается гораздо реже, чем физическое, и даже приводил примеры из жизни мужественных людей, которые в экстремальных условиях могут проявлять чудеса героизма, а в обычной жизни ведут себя весьма послушно и робко.