Ярле тщательно порылся в мыслях, с облегчением оттого, что она явно не понесла какой-то личной утраты, о которой он должен был бы знать. Странно?
— Ну да, — сказал он и решительно сжал зубы, так решительно, что они щелкнули, — конечно.
— Да-а.
Женщина вздохнула, поиграла скулами и привычно на ходу обернулась:
— Даниэль! Мама ждет! Быстро сюда! — Так же быстро и так же привычно она, не двигаясь, меланхолично повернула к нему свою несколько эскимосскую голову: — Серьезно, все как будто — ну, не знаю… Я просто думаю: ведь вот все это от нас так далеко, да и вообще, что нам-то до этого, собственно говоря? Даниэль! Не слышишь, что ли! Мама ждет! Иди сейчас же!
— Нда-а, — сказал Ярле, все еще роясь в памяти в поисках того, о чем она говорила. — Нда, верно. С чего бы нам, как ни посмотри, беспокоиться об этом?
Герда.
Да. Так ее зовут, эту женщину, которую Ярле никогда не мог представить себе ни пылкой, ни охваченной сильным чувством, но которая на самом деле, как он сейчас обнаружил, была весьма привлекательна, несмотря на неправдоподобно широко расставленные глаза. Да, Герда. Он разглядывал ее, стараясь изобразить интерес к этому таинственному дню, который так ее занимал. Герда была не просто привлекательна, какими оказывается большинство девушек, стоит только немножко поговорить с ними и разглядеть их, она была прямо-таки красивая. Нечто черепашье в лице не делало ее ни отталкивающей, ни смешной, совсем наоборот. До этой самой минуты она была соседкой, которую Ярле старался избегать, очевидно по столь простой причине, что она занималась чем-то там в
«Да-да, ну и Герда, ах ты, Герда», — подумал Ярле и ошарашенно кивнул, она же между тем сунула руку в сумку и выудила бумажный листок.
— Мне показалось, так здорово, что я это записала, — сказала она и протянула листок ему.
Вслушиваясь в ее голос, высокий и нежный, с завершающей каждое предложение хрипотцой, он посмотрел на листочек.
— Правда, отлично сказано?
Ярле прочитал написанное на бумажке предложение: «Someone’s got to go out there and love people, and show it» [1].
Госсподи! Да кто же говорит такое?
— Даниэль! Слышишь ты! Мама больше не ждет! Иди сейчас же! Сию минуту!
Он смотрел, как она, зовя сына, притоптывает каблучками по асфальту. Ярле попробовал, вручая бумажку назад, улыбнуться ей. Госсподи! Нельзя же такое говорить!
— Правда, отлично? — сказала она; а он слушал и удивлялся плавности и привычности ее перехода от непонятной меланхолии из-за чего-то, что, очевидно, произошло, к шумному раздражению из-за копушливости сына.
Ярле снова кивнул, не найдя более подходящего жеста, пробормотал, что да, это отлично сказано, «отлично и просто», — и вот только теперь закурил сигарету.
Но все-таки.
«И госсподи», — подумал он, когда она повторила это предложение прочувствованно и без стеснения: «Someone’s got to go out there and love people, and show it».
Спаси и помилуй.
Она, вообще-то, понимает смысл этого предложения?
Какое оно неуклюжее?
Как если бы на свете не существовало любви, оно начинается оскорбленным «someone’s got to», напоминающим единственно о тупых супругах, с возмущением высовывающихся из двери на веранду и орущих:
«Да,
And «love people»?
И, как если бы этой мелкотравчатой, наивной, более того — просто дебильной чуши было недостаточно, добавлен последний кусок: «And show it».
Значит, тот или иной «someone» должен отложить в сторону то, чем он или она нормально занимаются, отправиться прочесывать улицы, останавливать людей, выходящих из своих домов, останавливать людей в магазине, останавливать людей у прилавков рыбных магазинов и говорить им: «Здравствуйте, я вас люблю», улыбаясь по-детски и обнимая их?
Так, что ли?
«И какой такой дурик типа Боба Гелдофа
[2]заставит себя