Они шли прямо перед собой, что-б не уронить свое самодовольство. Была маленькая среди них, с робкими чуткими ногами. Они распоряжались ею, оглядывали самодовольно, толкали, приказывали ей, приказывая своим женщинам; присвистывая свою собаку, подсвистывали ее, заставляли идти за собой. Они били ее, оставляя в ее теле боль смущенья. И при этом изящные, элегантные, даже не замечали ее, просто шли мимо, думали про нее мимоходом – «женщина» – и чувствовали себя Господами. И электричество подобострастно освещало ее для них…
Они думают: «Вот чья то женщина. Ну, да этого добра много, пусть себе идет, конечно; отчасти моя… Пошла, пошла, не вздумай пристать!..»
Равнодушным, выпуклым взглядом пропускали мимо ночь, и блеск, и женщин. По ним весна, гибкая и просящая, скользила, как по отлитой, упругой резине. И они шли неприкосновенно-самодовольные. Купали в ночном воздухе, прогуливали свои неприкосновенные плечи, несли упоенно свою остановившуюся мысль: «Все мое, это – я, я, иду – я». И это-же было в самовлюбленном нагибе их фуражек. Ночь льнула… Крепкие затылки были прямы и круглы… Охорашивали выпуклые обтянутые мускулы. У тополей были клейкие, жадные прутики.
Этим часом Машки, Сашки, Мюзетки просыпались, начинали жизнь без «завтра». И забота, и воля и тяжкий выбор были не на них, не на них, – а на них были – хлыст, да вино, – смех и визг…
«Как вам угодно хорошенький господин! Как вы желаете, как вы желаете…» И никакой заботы за потерянный день, и никакого угрызенья. Просто. Так просто… «Мужчина, проводите; проводите, мужчина…»
У ночных тополей были жадные листочки, и теплый воздух приласкал Нельку…
. . . . . . . . . .
«На окнах магазина книги, – там ей не место: – технические – слово это какое нибудь значительное, глубокое слово, его и не поймешь никогда, пожалуй. Туда заходят мужчины с умными благородными лбами: они могут выучить все научное и знают всю тайну жизни, все что в этих книгах: и от того у них большие благородные лбы».
«Эта жизнь, такая громадная, прекрасная, ученая, умная, непонятная своими розмахами и сложными оборотами. Громадные стены, дома, и дальше громадные дома. Эта жизнь, устроенная так культурно, изящно и красиво мужчинами».
«Как прекрасно, должно быть, проводить линии чертежей, с их особенным важным значеньем, тонкие, серьезные, ясные, чистые. Или читать строчку за строчкой, узнавая из них что то чудесное, все дальше. И вот голова становится прекрасной, строже…»
На эталажах продавали трости и чубуки с украшеньями из фигурок женского тела, в унизительных позах, стариковски подслащенных. Продавались изящные хлыстики с ручками из нежной слоновой кости, изжелта-зеленой, и моржевой, с розоватым отливом жизни. Нежные, слоново-гладкие, приятные для ладони. Изящные, жестокие игрушки для изнеженных властолюбивых рук.
Ослабела: сразу покорилась, стала кроткой, и сейчас-же уличная беззаботность обняла ее…
. . . . . . . . . .
В ювелирной лавке две большие мужские руки, с твердыми холеными ногтями, переставляли на эталажах вещи точными твердыми движеньями. Нельке вообразилось, что весь город; изящные дворцы, возню на улицах и угодливые богатства – слегка, уверенно и спокойно давила выхоленная мужская рука с розовыми угловатыми ногтями и нежным голубым камешком на мизинце.
Толпа ловко перехваченных в талью, студенческих и офицерских спин направлялась в кафе-ресторан, пересмеиваясь.
. . . . . . . . . .
. . . . . . . . . .
В беззаветную ночь, отрываясь, падали ослабевшие мысли. Обрывались как звезды, и падали… За одинокими ночными извозчиками тени двигались жуткие. Было ей все равно, что бы с ней не сделали, – ударят, оскорбят гадкой лаской, – нечего беречь. И была для нее самой жутко захватывающая красота в отдававшейся безвозвратно покорности ее шагов…
Потом из холодных мерзлых окон вынули душу, и со стен, и из тусклых впадин стекол глянула страшная жуткая пустота.
. . . . . . . . . .
Ее баловали, позволяли ей ставить на скатерть между цветочных ваз свои крошечные смешные туфельки. Мужчины смеялись, отнимали их у нее, прятали в жилетные карманы.
Мило терпеливо слушали, когда говорила глупости. Для них на ней были нежащие кружева, блеск электричества. Виолетки. Она смеялась…
Целовали жесткие усы маленькую бледную руку, которую не сжимают, – и так галантно, только держат, будто боясь сломать.
За их широкими плечами синели окна. За синими окнами ширился прекрасный город, их город. О тайне города молчали…
Под лампами сияли высокие лбы; красиво умные знали…
. . . . . . . . . .
Он с утра готовился к своим экзаменам, писал, читал. Еще важнее, недоступнее. На столе строгий письменный прибор, мужской настоящий. Темных цветов мрамора и коричневой бронзы; не допускающий возражений. Там у него все строго, порядочно, и нет места женщине. Между строгой бронзой веяла точная, щеголеватая, мужская мысль.