— А-а! Да это вон кто: Костенька — Веселая Душа! Ты што, Кистинтин, али замечтал — никого не слышишь? Гаркаю, гаркаю — нет, ярви его, не слышит, не сворачиват! Я уж было…
Костя очнулся. Жалостно извинился:
— Не серчай, Митрич: задремал я… чего-то ломает меня всего: простудился, должно быть.
Мужик лукаво подмигнул:
— Время празднишно: с девками, поди, перегулял?
Костя искривился принужденной усмешкой. Митрич понял, что парню не до того, сам взял под уздцы Костину лошадь и свел ее с дороги:
— Ну, прошшевай, коли! Видать, и впрямь простыл… Ты, как приедешь, первым делом — перцовочки стакан да потом в баню. Да пускай тебя веничком как следует отхвостают на жарком полке. Стары люди не зря говорят: веник в бане, он и царя старше. Всю простуду твою как рукой сымет!
Все в нем пришло в какое-то тоскливое смятение от беседы с Матвеичем. Словно бы все в жизни — каждый предмет, явление, человек вдруг были вывернуты перед ним наизнанку. И какая же суровая, безрадостная была эта изнанка! Плакать хотелось!..
На что бы только ни взглянул он теперь — в сознании тотчас же начинало гвоздить: вот лошадь, ходок, сбруя, — ну где, где тут его прибавочная стоимость? И уж начинал было поднимать голову, мысленно возражать Кедрову. Ан, вдруг оказывалось, что и здесь — в лошади, в хомуте, в ходке и даже в подсолнухах, высившихся поодаль дороги, — всюду затаилась эта прибавочная стоимость! Ведь все это и покупают и продают; это может стать товаром, это — и потребительные и меновые стоимости, их выносят на рынок. А что же, разве работники, батраки, вырастившие хозяину эту лошадь, ходившие за ней, разве кузнецы, плотники, слесаря — словом, тележники, состроившие вот эту коляску, разве не отдавали они в пользу своих хозяев уйму неоплачиваемых рабочих часов?
"Так, так… Ну, а если это взять или вот это?.." Мысль изнемогала бросил!
Но еще страшнее, еще безотраднее то, что сказал ему этот человек о войне с немцами. Значит, не за справедливость воюем, не за братьев-славян! Как он сказал? Да: ручьи крови солдатской, они в подвалы банков стекают и там оборачиваются военной наживой банкиров и капиталистов — акциями, сверхприбылью, золотом. Воюем, значит, за новые рынки для сбыта ихних товаров, да чтобы грабить и угнетать чужие народы. А и по приказу французских и английских капиталистов, за ихние миллиардные займы, за их прибыли, за захват новых колоний! Стало быть, и Степан погибает за это, и его крови ручеек стекает в подвалы банков! "Разъединение и одурачение рабочих… Шовинистический вой продажных писак…" И о государстве тоже страшно сказал: "Государство, друг мой, есть понятие классовое: это — машина насилия одного класса над другим, богатых над бедными, капиталистов над рабочими, над всем трудящимся людом". Так, значит, и Россия наша — она тоже орудие эксплуатации?!
И еще одно мучительное для него воспоминание не выходило из его воспаленной головы.
В конце их беседы, видя, как подавлен и ошеломлен юноша, Кедров сказал ему:
— Только очень прошу тебя, Константин: обо всем, что я говорил тебе сейчас, никому ни слова! Ни даже Арсению Тихоновичу. А то большие беды навлечешь на мою голову. Прямо скажу: погубить можешь!
Костя вскочил пылая. Оборотился в передний угол, к неугасимой лампадке и киоту, и уж занес было крест над собой, готовый истово перекреститься.
— Матвей Матвеич, вот я перед святыми иконами поклянусь!
Кедров остановил его руку:
— Ну, ну, зачем это? Твое слово для меня больше значит.
Ужасом опахнуло его душу от этих кощунственных слов:
— Да как же это?! Вы… не веруете?
— Нет, Костенька, не верую… с такого вот возраста примерно. Матвей Матвеевич показал рукою чуть выше пояса: — Лет с восьми.
— Но как же это? Вы же тогда…
— Ты хочешь сказать, не мог тогда понимать ничего такого? Нет, друг мой, понял. Да еще и как!
И рассказал ему удивительную историю из времен раннего своего детства.
Только что отдали маленького Матвейку тогда в школу. Но в первую же зиму простудился, тяжко заболел. Долго, с распухшими, укутанными ватой суставами, прикован был к постели — боялся пошевельнуться из-за боли. Уж кто-нибудь из старших переворачивал его, если надо было повернуться. В полузабытьи грезилось: как хорошо было бы, если б на облаках лежать, а не на кровати!
Одно утешение у больного мальчугана было: старый друг — кошка. Подойдет к его кровати, подымет мордочку и мурлыкнет вопросительно: дескать, можно к тебе? — Можно, Мурка!.. Тотчас вспрыгнет и примостится либо под больной бок, а либо к тому коленку, которое сильнее болит, словно бы знает; и как живая грелка: сразу легче.
Однажды в доме возле больного Матвея никого не было. Забылся он под мурлыканье кошки. Вдруг слышит: мягкий внезапный стук — это кошка спрыгнула с кровати на пол. Очнулся, открыл глаза, повернул голову смотрит. И оцепенел.