И вдруг — простая и в его положении неизбежная мысль: а если гипноз? Разве не приходилось читать, слышать, что Форель, Бернгейм, Бехтерев, Веттерштранд применяли и длительный, многочасовой гипнотический сон?
И, не откладывая, он принялся осуществлять свою мысль.
Девчушка поразительно скоро погружалась в глубочайший сон. И в то же время отзывчивость на него, на своего доктора, в этом глубоком сне была удивительно чуткой. Словно восковая, застывала ее исхудалая, костлявая ручонка в любой причудливой позе, которую только вздумалось ему придать ей: "Каталепсия полная!"
На его тихие вопросы она отвечала, не просыпаясь, шепотком полного повиновения и преданности.
Тогда он сказал ей властно, что она будет спать, не просыпаясь, всю ночь, пока он сам не разбудит ее. Если нужно будет повернуться на другой бочок — повернется и еще крепче заснет. "Будешь спать крепко-крепко, глубоко-глубоко. Никто и ничто тебя не разбудит, только один я. Когда я скажу тебе, чтобы ты проснулась. Это — особый сон. Он сильнее всех лекарств. После этого сна ты будешь совсем здорова, совсем здорова. И с каждым разом такого сна ты будешь все сильнее, все спокойнее, здоровее…"
Проверяя, сомнамбулическая ли у нее фаза, он внушил ей полную нечувствительность и спокойно, уверенно проткнул ей прокипяченной иглой складку кожи повыше кисти — даже и бровь у девчушки не дрогнула! "Спи!.."
Матери и дежурной сестре, когда они вошли, впущенные им, и остановились в ужасе, он подал знак полного молчания, а за дверью строго-настрого наказал, как следует им вести себя, когда он разбудит ее, что говорить и что делать.
Он и сам глазам своим не поверил, когда проспавшая без просыпу от одиннадцати ночи и до одиннадцати утра Леночка, разбуженная им, глянула на него светлым, радостно-смущенным взором и спокойным, негромким голоском стала отвечать на его вопросы. Корчей и судорог не было. Только изредка на верхних скулах чуть-чуть заметные пробегали короткие вздрагивания мышечных пучков — так уходит большая ночная гроза, оставляя за собой отдаленные и все затихающие зарницы…
Днем, чтобы еще углубить внушенный, гипнотический сон, он присоединил легкую дозу мединала, приказав запить порошок горячей водой.
Сон был глубокий, но раппорт между ними все время был самый чуткий, отзывчивый, сколько бы раз он ни заговаривал со спящей.
И скоро даже никто из врачей не сказал бы, что это — ребенок в самом разгаре жесточайшей хореи; сказал бы, что это — выздоравливающая после тяжкой болезни, истощенная девочка.
Вот о какой девочке вспомнилось сейчас доктору Шатрову.
Но разве можно тот случай сравнить с тем и глубоким и длительным хирургическим вмешательством, что предстоит сейчас? У девочки был ничтожный прокол иголкою складочки кожи — вот и все испытание обезболивания, а здесь?! И Никита внутренним зрением врача увидел, внутренним слухом услышал и длинный взрез живой кожи; и страшный, даже для привычного, хруст живого иссекаемого ребра, когда оно перекусывается хирургическими щипцами-кусачками; и весь этот холодный, жестко сверкающий никель хирургического инструментария, его нерадостное, душу леденящее звяканье; и сосредоточенное посапывание хирурга, склонившегося над разверстой кровавой раной; и почти безмолвную подачу сестрою то всевозможных зажимов для останавливания крови, то изогнутых вилок-крючков для раздвигания разреза, то комками захваченных в корнцанг пластин марли — как быстро из белоснежных становятся розовыми они, погруженные в рану!
Операция, которая предстоит Ермакову, продлится в лучшем случае полтора часа! И выдержать это все под гипнозом?! Нет, его, Никиту Шатрова, несомненно, фанатиком, безумцем назовет доктор Ерофеев. Да и не согласится, конечно. Но ведь у Токарского выходило, у Подъяпольского выходило!
Предчувствие его оправдалось. Приехавший вскоре хирург только фыркнул сердито, потряс в безмолвном изумлении рукою и, по семинарской своей привычке бычась из-под косой челки, с нарочитой опасливостью обошел сидящего в кресле Никиту, устанавливая на лучшую видимость очки в железной оправе.
Никита рассмеялся:
— Что? Сомневаетесь, коллега, в моем душевном здравии?
От столь откровенного вопроса доктор Ерофеев смутился:
— То есть нет… Я, вы знаете, преисполнен самого глубочайшего почтения ко всему вашему семейству. Перед вашими познаниями, мой юный друг, готов преклоняться… Но… я не понимаю, я не понимаю. Я знаю, что вы в таком вопросе шутить не станете!
В семье Шатровых доктора Ерофеева, Якова Петровича, глубоко чтили и считали своим, близким человеком. Это был один из тех провинциальных хирургов-трудовиков, которые, как принято о них говорить, звезд с неба не хватают и до седых волос все слывут заведомой посредственностью и неудачниками. И это длится до тех пор, пока вдруг не узнают, что сам Федоров, или Спасокукоцкий, или другой кто из знаменитейших хирургов пожелал иметь именно эту самую провинциальную посредственность своим ближайшим помощником; или пока вдруг на очередном хирургическом съезде имя его не прозвучит в числе лучших хирургов России.