— Ой ли?.. В том-то и дело, что не в руках, а… отбились от рук! Мне же самому, из его уст довелось слышать на Московском — с кровавой слезой возопил генерал: развал армии — полный. Наступать не хотят: кончай войну! Братание. Наши и немцы выходят из окопов с белыми флагами. Обмен: те — нашим электрический фонарик карманный, наши — им так называемую буханку хлеба… И так далее… Офицеров, побуждающих наступать, убивают!.. А вы говорите: «в руках!» Что вы?!
— Знаю все. Знаю, что на фронте творится. Хотя на Московском государственном и не был, а газеты и мы, провинциальные сидни, почитываем. Но я разве даром на его уповаю? Чать, я не мальчишка!.. Но я потому в его уверовал, что этот шутить не любит! Смертную казнь ввел на фронте? Ввел! Вымогнул-таки у Керенского, у Чхеидзев этих, у советов рачьих, казачьих и прочих там депутатов!.. Говорят, целыми ротами расстреливает. Полки к расстрелу приговаривает. По телеграфу. Вот это так!.. И не сомневаюсь: и в тылу введет смертную казнь! Пора и тыл оздоровить!
Вздохнув, отозвался отец Василий:
— Истинно!.. Пора, ох, пора!.. Мера, конечно, лютая, но что ж делать?! Иногда посмотришь, послушаешь на сходбищах этих, митингами именуемых, — и только руками всплеснешь: и это, думаешь, наш русский человек — издревле трудолюбивый, богобоязненный?!
— Пугачевщину забыл, поп?.. Разина запамятовал?
И, разом пресекши эти «воздыхания» и «сетования» своего родича, Шатров счел долгом хозяина восстановить права рассказчика.
— Господа! Что же это, в самом деле: «Расскажите, расскажите…», а не даем и слова вымолвить Анатолию Витальевичу! Вы уж нас извините, Анатолий Витальевич!.. Так что же вы — про Корнилова?..
Возобновляя повествование свое, Кошанский не преминул уязвить, хотя и отсутствующего, Кедрова:
— Вот, покинувший, к сожалению, наше скромное общество, друг ваш, Арсений Тихонович, изволил довольно непочтительно пошутить по адресу нашего верховного главнокомандующего: «Цветы, цветы… вынос…» О, нет! Здесь Матвей Матвеевич, уважаемый, допустил, мягко говоря… — Кошанский замялся, ища необидного слова, — допустил увлечь себя политическому пристрастию!.. Я ему возразил бы, возразил бы, как очевидец. Ибо, прежде всего, следую древнему правилу всякого порядочного юриста… — Здесь последовала латинская, с предварительным переводом, цитата, смысл которой попросту был тот, что пускай, дескать, провалится весь мир, лишь бы восторжествовала справедливость! — Да, действительно, цветов было много. У иной дамы из-за охапки цветов не видно было лица! Мало этого, авто генерала, ожидавшее его перед вокзалом, было полно букетов. Но…
Кошанский выдержал паузу. И когда убедился, что ждут, эффектно закончил:
— Что же сделал наш генерал? Он, и в довольно-таки жесткой манере, ему свойственной, приказал сейчас же убрать, все до единой, эти розы, азалии и гвоздики!.. «Я, говорит, не тенор! Я — солдат. Верховный главнокомандующий русской армии. Убрать все это! А вот георгиевский флажок на радиаторе — его оставьте. На это я имею право!..»
Сычов слушал с неистовым, едва подавляемым восторгом. Он весь был там
, на площади перед вокзалом. Многое, многое простил он сейчас ненавистному «злокознейшему масону» за этот вот его рассказ!Выждав и насладившись молчанием слушателей своих, Кошанский снова, и с каким-то затаенным пафосом, возвысил голос:
— А теперь, в такой же ситуации, в тот же самый день и в той же самой Москве, у священных колонн Большого театра, — посмотрите, как ведет себя наш премьер!
— Керенский?! Ну, ну!..
Это Сычов не выдержал — спросил больше так, для того чтобы усилить удовольствие от ожидаемого рассказа.
И даже глаза закрыл и руки скрестил на животе!
Керенский был страшно похож лицом на Гришку Отрепьева, на Самозванца. Но этого почему-то никто не замечал. Хотя на любых провинциальных подмостках, да и на исполинской сцене того самого Большого театра, где в августе тысяча девятьсот семнадцатого года трагически лицедействовал на глазах народа глава Всероссийского Временного правительства, — сколько ведь раз, на протяжении десятилетий, ставили там «Бориса Годунова»!
И стоило лишь всмотреться попристальнее в лицо Александра Федоровича, как сейчас же и бросилось бы в глаза это несомненное сходство с примелькавшимся, затверженным всеми режиссерами обликом Лжедимитрия обликом, со всей тщательностью восстановленным — уж будьте спокойны! — по уцелевшему портрету Расстриги, писанному с него самого.
У того и у другого — у обоих самозванцев
, и у Отрепьева и у Керенского, одна и та же прическа — ерошкой, нагловатым этаким «бобриком»; лицо — босое, как говаривали в старину, то есть обритое наголо, — лицо и вытянутое как будто, но в то же время и одутловато-надменное. Нос у обоих крупный, ядреный — налиток: ну, вот которым ребятишки-то в бабки играют — кон разбивают.Только у того
самозванца, что Годунова сменил, лицо, видать, было куда свежее, да и гораздо моложе.