А Вадимушка с Сашенькой решили мимоходом заехать к Извицкому, благо давно его не видели. О нем уже ходили легенды. Их встретил тот же мрачный и серый петербургский дом. И лестница, будто, ведущая в небесный секс. Женичка спрятанной ухмылкой приветствовал их. Но был сдержан, словно ему было не до них. Вадимушка и Сашенька сразу все поняли. Каждая клеточка Извицкого дрожала в любви к самому себе. И он неотступно носил себя, как самовлюбленную, черную богиню. Вещи кругом: драное кресло, старинные комод и стулья — точно кружились вокруг него, погружая Извицкого в глубокий уют. Вид у него был мрачный — по крайней мере по отношению к внешнему миру — но подземно удовлетворенный, с бесконечным желанием замкнуть себя в вечности. Некая темная услажденность выделялась на его лице, прячущемся в самое себя. Услада — тайная и бесконечная — горела в каждом кончике, но особенно в глазах, которые темнели и светились от дикого и скрытого метафизического наслаждения. Вадимушке же виделось, что каждую минуту свою, каждое прикоснование к себе Извицкий обращал в секс. Точно его тело стало его вечной невестой и любовницей. Очевидно Женя был в полном уходе. Испуганно взглянув несколько раз в огромное зеркало, Вадимушка с Сашенькой скатились вниз по лестнице в город…
Больше они не решились куда-либо ехать…
Уже много воды утекло с тех пор, как Федор хотел уничтожить «метафизических» в Падовском гнезде.
Опустел дом в Лебедином. Кто-то даже съел поганую кошку. Лишь старик Михей со своим пустым местом и девочка Мила — из обитателей Сонновского гнезда — пришли видимо, в человеческом смысле, к счастливому концу: они поженились. Хотя разумеется без официального признания. Это был брак, в котором не было ничего. Посторонние часто видели, как дедушка Михей, обосновавшийся в небольшом подмосковном городишке, подальше от Лебединого, выводит гулять за ручку свою женушку-внучку девочку Милу. И даже по-своему целует ее. Улыбаясь потом — белым, исчезающим лицом— в какие-нибудь кусты.
А деда Колю супруги прогнали в шею. Совсем обезумев, дед рыщет по всей Рассеи, иногда — в черном, похмельном бреду — вспоминая Лебединое, Клавушу, Падова и поганую кошку. «Не ко двору, не ко двору я пришелся ни там, ни Михею с Милочкой, — иногда выговаривает он, играя сам с собой в домино. — Мало во мне… етого… безумия». Только порой промелькнут на дне слезящихся глаз, радостно обращенных на бутыль с водкой, образы погибших детей: помоечной Лидоньки и себяеда Петеньки… Далеко от Лебединого в новом одиноком гнезде обосновалась и Клавенька. «Раздувается она, раздувается… на весь мир. Скоро все вытеснит», — испуганно, расширив глаза, рассказывал о ней Игорек, случайно оказавшийся около этого гнезда. Сам «белокурый садистик» уже давно бросил все «измывательства»; единственно, что теперь его интересует — это борьба со счастьем; с ним — с человеческим, общелюбящим счастьем — борется он упорно, угрюмо и исступленно, на долгое время исчезая по каким-то магическим уголкам, закоулкам.
Свое окончательное определение нашел и Алеша Христофоров; но сначала он долго и надрывно, используя все имеющуюся информацию, искал куро-трупа, т. е. отца своего. Однако ж куро-трупа простыл и дух. Христофоров порвал все связи с «метафизическими», взывал к Богу, молился — все напрасно. Теперь он живет один, в маленьком, деревянном домике, имея в прислужницах длинную, худощавую женщину. Он целиком ушел в древнее христианство и больше знать ничего не хочет; почти не выходит на улицу; скорее даже не в древнее христианство, а в чистую обрядовость, особенно в бесконечные и затаенные детали ее, уже давно позабытые. Он пугает священников своим знанием христианства; поэтому они избегают общения с ним. Алеша считает их «декадентами» и по-прежнему полу-блаженствует в своем служении…
Как буря пронеслась религия Я по душам «метафизических»:
Анны, Ремина и Падова. Долго не могли забыть они этих ночей в Падовском гнезде, этих взрывов веры в себя, этих холодеющих полетов в бесконечность — долго это состояние оставалось вместе с ними.
Но вскоре черная молния стала куда-то уходить, и все остались наедине со своими прежними комплексами и сомнениями.
Особенно резко стал уходить в прежнее состояние Падов; «Не по мне все это положительное, — бормотал он, — хотя может быть и лучше по сравнению с другим… Что ж, по этой вере я и руки на себя наложить не могу; или, ежели я захочу — а я может быть этого втайне хочу — уничтожить себя реально, как духа, допустим в форме оккультного самоубийства — и этого нельзя; ведь «я» — абсолют, высшая ценность; а может я все хочу уничтожить — и «я» и абсолют и высшую ценность и все переходы в засознание и вообще все… Хе-хе…»
Однако ж Ремин на этот раз не шел по этому пути; похоже было на то, что Геннадий все больше и больше «входил» в религию «Я»; даже встречаться с Падовым он стал значительно реже, пропадая где-то около глубевцев или в одиночестве. И грозился написать цикл стихов о религии Я.