Воздух чернел то от взрывающихся, то от сгнивающих мыслей.
Извицкий, просмаковав загробное, упирал теперь на смех Абсолюта; что де невиданное это качество, если у Абсолюта есть свой смех. Дик де он (смех) и непостижим, потому что никому не противопоставлен и причина его, разумеется, не в разладе с действительностью, а в для нас неизвестном.
Истерический смешок прошел по горлу Падова: ему показалось, что он видит концы этого смеха.
Все сидели в отдалении друг от друга по полуразвалившимся креслам, но у каждого
- для тишины - под рукой было по стакану водки.
Масло в огонь подлил Ремин, который из своего угла начал что-то смердеть о жизни Высших Иерархий; что де по сравнению с этим любые духовные человеческие достижения, как крысиный писк по сравнению с Достоевским. И что де неплохо бы хоть что-нибудь оттуда урвать или хотя бы отдаленно представить, пытаясь сделать скачок от Духа... туда... в неизвестный план.
На Падова особенно подействовало это напоминание; "что нам, курям, доступно!", - слезливо пробормотал он.
Но потом озлобился.
И хотя Ремин еще что-то нес о необходимости вырваться в зачеловеческие формы "сознания", мысль о дистанции пред Неведомым задела и Падова и Извицкого. Она даже повергла их в какой-то логически-утробный негативизм.
- А может быть все Абсолютное движется только в нас... Даже сейчас, вдруг захихикал из угла Извицкий.
Он поперхнулся; всем действительно хотелось именно "сейчас" воплощать абсолютное, чтоб и теперь, в сегодняшнем облике, вмещать его, иначе слишком обесценивалось "теперешнее" состояния и "теперешние" мысли. От нетерпеливой любви к себе Падов даже дрожал. А Извицкий недаром еще раньше искал какой-то обратный, черный ход в мире, который вел бы в высшее минуя все иерархические ступени.
Наконец, после угрюмого молчания Извицкий сразу заговорил о парадоксальном пути.
Он набросал картину мира, где к трансцендентному можно было бы придти через негативизм, чрез отрицание; это был мир, в котором положительное, как бы уничтожалось, а все смрадно-негативное, напротив, становилось утверждающим.
В этом мире, или вернее антимире, всему отрицательному и злому давалась живая жизнь; и даже само небытие становилось в нем "существующим"; это была как бы оборотная сторона нашего мира вдруг получившая самостоятельность; и наоборот обычный мир положительного здесь становился вывернутым, исчезающим.
Все это находило, конечно, греющий душу отклик у Падова и Ремина. Но Извицкий не очень искал попутчиков...
Поэтому разговор (словно метались души) переменился и принял другое направление.
Сначала вскользь - для издевки - коснулись некоторых странных, даже комичных моментов послесмертной трансмиграции. Потом - насмеявшись и разгорячившись, упомянув о секте спасения Дьявола - вдруг перешли к учению Sophia Perenial.
Холод и трансцендентное спокойствие сразу овладели всеми. А затем - о воплощении Логоса, о Веданте, о суффиях, об индуизме, обо всем, где рассыпаны бессмертные зерна эзотеризма. И о зияющей пропасти Абсолюта, о Его святой Тьме, по ту сторону любого бытия.
И наконец - после какой-то неожиданной истерики - о том, о чем говорить нельзя...
- Этого не надо, не надо касаться; мы погибнем! - в ужасе закричал Ремин.
Все сгорало в каком-то напряжении. Дальше идти было невозможно. Разговор приостановился.
- Вот он: русский эзотеризм за водочкой! - проговорил кто-то под конец.
VIII
На следующий день утром, после того уже как приехала Анна, калитка Сонновской обители отворилась и две нелепые, странные фигуры показались на дворе. Одна из них вела другую под руку. То был Федор Соннов, а второй Михей, который любил, чтоб им гнушались. Медленно, точно принюхиваясь, они обошли весь дом. Из открытого окна Клавуша приветствовала их, равномерно помахивая щеткой. Первым на гостей выскочил дед Коля; визгливый и тонкий, но с остановившимися, выпученными глазами, он помахал тряпкой на Михея. Михей стоял покорно, просветленно улыбаясь в Колино лицо. Федор вдруг развалился на траве, как свинья; и было странно видеть его жуткую, полумертвую фигуру, валяющуюся на земле и этим похожую на отмеченную природой обыкновенную свинью.
Понемногу из дому стали высыпать и его другие обитатели. Даже солнце, светившее на этот раз яростно и неугасимо, точно почернело, словно у солнца имелся разум.
Никто даже не собирался завтракать; все были заняты собой и своими гнойными мыслями.
А Федор даже не обратил внимания на Аннушку, которая непрочь бы с ним по мракобесию пококетничать.
- Чрез смерть нашу имею только общение с женщиной, - прорычал он ей в лицо, и пошел из дома на Лебединское кладбище, где сиротела могилка Лидоньки.
Там, в одиночестве, Федор долго плясал, если только можно назвать то, что он вытворял плясом, около ее могилы. Пятил губы вперед, на невидимое.
Днем появился Алеша Христофоров, совсем замученный и ушедший в себя.
Куро-труп совсем почти не высовывался; всем была видна только его непонятная тень.