Террористов, когда они об этом узна
— Они совещаются, с кого начать, — проговорила наконец переводчица. — Здесь двое мужчин, остальные женщины. Боюсь… — Но тут она заговорила захлебывающейся скороговоркой, пользуясь, по-видимому, минутной отлучкой своего цензора: — Их не четверо, а пятеро. Второй мужчина — их человек. Он пристал к нам в лифте, выдает себя за москвича, свободно говорит по-русски. На нем рубашка — такая же точно, как под курткой у одного из этих, я обратила внимание. Слышите? На них одинаковые рубашки, какие носили лет семь назад, — наверно, израильские… Я очень опасаюсь в первую очередь за этих двоих. — Речь ее стала вновь подцензурной. — Да… Общее положение? До сих пор было спокойным. Да. Да, если б не заявление израильского посольства. Оно их страшно оскорбило, и теперь, боюсь…
Телефоном завладел «номер первый»:
— Мы начинаем, сейчас, сию же минуту. Чтобы ни у кого не осталось сомнений, кто мы и чего добиваемся.
Дальнейшее подтвердило опасения переводчицы. Честь, которой не пожелаем никому, выпала на долю Григория Иваныча: его именем открывается синодик этого дня. Помните, как он по первому стуку отпирал дверь и выходил — быстрей даже, чем по соображениям сугубо практическим можно было ожидать? (Только обойдемся без психологий.) Его схватили, верней, поначалу просто взяли за руки, потому что схватили б сразу — он бы не вырвался с криком: «Трушина, ты же говорила, что можешь…» — и уж тут-то его схватили. У Юры на глазах Григорию Иванычу дали хорошенько — раз, еще раз, — после чего ноги Григория Иваныча стали сотрудничать с замышлявшими сбросить его вниз с Эйфелевой башни. Но это ладно, главное — когда в момент неравной схватки на одном из мнимых сионистов зеленый армейский дутик распахнулся, то Юра увидал под ним — свою рубашку, сиреневую, в меленькую клубничку, такие продавались на рынке (о чем переводчица, собственно, уже успела доложить на большую землю). Сволочей этих действительно экипировали так, что комар носу не подточит.
«И до сих пор они ничего не заметили?» Такова была первая Юрина мысль. Вторая же, лихорадочная, была: сорвать рубашку с себя, как срывают объятую пламенем одежду — он даже физически ощутил жжение по всему телу. И на третье пришло ему в голову плаксивое, быстро говорящее, с блатным южным выговором, который в такие минуты забывают скрывать: «Да шшо ты суетишься под клиентом, шшо ты суетишься под клиентом — тебя, цуцика, вычислили давно». С соответствующей миной он провожал самоходные ноги Григория Иваныча, исчезавшие из виду.
Все подались к лесенке, соблюдая безопасную дистанцию. Переводчица тоже — и тоже стояла, задрав голову, словно сквозь потолок можно было что-то увидеть. Одна лишь Надя (как в таких случаях говорят: верная своему профессиональному долгу?) бесшумно, скинув босоножки, стала подыматься по ступенькам, пока по плечи не оказалась снаружи.
— Они его наверх в дырку суют как бревно… на стоечку, — начала Надя свой репортаж, то выглядывая, то пригибая голову. — Суют все еще… руки не связаны, нет… я думала, связали — нет, машет, пролезать не хочет… А там такие ножницы у них огромные, они всё тычут ими в него, чтоб лез… Ой, ткнули за милую душу. Всё. Затолкали наверх… Лежит, вцепился…
Юра вспомнил, как Трушина или кто там сказал, что Григорий Иваныч боится высоты. «Это же… это же сломанную руку заламывать, это же по ране тебе за…уячить!» Он на миг вообразил, основываясь на опыте собственной акрофобии, что у человека в душе сейчас делается, — представил себя поверх сетки… Внизу Париж, как на ладони — на замахнувшейся ладони. А отведешь глаза — синь неба. Хочешь, чтоб ударила тебя Эколь Милитэр? Трокадеро? Пятнышко золотого купола? Барки на Сене? А может, шапито — оно пестрей, чем кетонет Иосифа, который, в кровавых пятнах, разодранный, принесли братья к шатру Иакова?
— Бля-а-а… — прошептал Юра.
— Он вцепился пальцами в эти проволоки, — продолжает Надя. — Зажмурился, не глядит… А тот его ножницами — колк! Ножницами — колк! К краю всё… Сейчас палец… чтоб не держался… сейчас отстрижет…
Переводчица бросилась к пустовавшему телефону:
— Алло! Алло! Вам известно, что здесь происходит? Ах, ведете наблюдение…
— Он не шевелится, — сообщала Надя. (И переводчица дублировала; седьмого июля 1973 года, live (как «кайф») с Эйфелевой башни, причем в момент начавшейся экзекуции — или уже закончившейся…) — Да-да, — подтвердила Надя, — больше не шевелится. Они ему уже знаете куда ткнули? Ноль внимания.
Реагируя на внезапную автоматную очередь, все пригнулись, как в современном балете, — та же пластика. Но Надю, казалось, ничто не могло устрашить.