— Как повернулась жизнь, — сказал он задумчиво и тоже скорее своим мыслям, чем мне. — Не попади я сюда, разве додумался бы? На нашем берегу, — «на нашем» он произнес с непередаваемой интонацией, — начинаешь или презирать философию, или наконец понимать, что она такое.
— И что она такое? — Я потянулся за египетскими. — Или вы из тех, кто презирает? Будете?
Николай Павлович воззрился на сигарету. Сперва он не мог сообразить, потом сообразил и рассердился.
— Поговорим об оплате, — сказал он, поднимаясь и становясь прежним Канцлером.
Так я и не узнал про философию.
Через пару дней я обедал с Аристидом Ивановичем и Вильегорским. Старики были в прекрасном настроении, благодушно подначивали друг друга, а со мной обращались с весёлым одобрением, как с лабораторным животным, которое исхитрилось не сдохнуть после серии важных опытов.
Разговаривали они преимущественно о своём, то и дело быстрой ядовитой репликой не давая мне расслабиться.
— Вы не выглядите победителем, — сказал Аристид Иванович.
— А кого я победил?
— Допустим, свою судьбу.
— ВЗЗДОРРР! ПО-БЕ-ДИТЬ СВОЮ СУДЬ-БУ? С ТАКИМ ЖЕ УС-ПЕ-ХОМ МОЖЖНО СА-МО-МУ СЕБЕ ОТ-ГРЫЗТЬ ГО-ЛО-ВУ.
— Но лапу, например, отгрызть можно?
— Поверьте, ничего я себе не отгрызал.
— Было бы что, — фыркнул Аристид Иванович. — Вильегорский, вот если бы вы не сунулись… Нечего смеяться, молодой человек. Лучше бы трепетали.
— Я трепещу, трепещу. Разве не видно?
— Нет. Вы даже трепетать как положено не умеете.
— НЕЛЬЗЯ СКАЗАТЬ, ЧТО ЭТО НЕ ПРИВВ-ЛЕ-КА-ЕТ.
— Да, я привлекательный.
— ВЫ СМЕШШШНОЙ.
— Наконец-то вы меня раскусили.
— А правда, Разноглазый, — ухмыляется Аристид Иванович, — вы чему-нибудь научились?
— А как же. В профессиональном и личном плане.
Теперь ухмыляется Вильегорский.
— ВИДЕТЬ СНЫ — ЭТО ЕЩЁ НЕ КА-ТА-СТРО-ФА?
Я собираюсь сказать, что в любом случае выработал иммунитет к катастрофам, но говорю так:
— Катастрофа — дело наживное.
Сон, который мне приснился, мог быть и вещим — в таком случае меня ждала долгая счастливая жизнь.
Я стоял посреди великолепной пустыни и, хотя глазами не видел ничего, кроме песка и неба, сердцем угадывал недалёкое — всего лишь за линией горизонта — присутствие воды, травы и певчих птиц. Я мог пойти туда, а мог не пойти: меня не жгло желание удостовериться. Я и без того знал, что они есть: вода, трава, птицы.
Я сидел, пересыпал в руках песок, песчинки казались микроскопическими фигурками людей. Мне редко бывало так хорошо.
Прямо из сна, толкнув дверь, я вышел на улицу. Подморозило, и небо расчистилось. Усатый дворник, опираясь на лопату, пил молоко из бутылки. Почему-то он был один, отбился от своих буйных собратьев, и это зрелище заворожило меня своей нереальностью. Лопата — грозное, остро заточенное оружие дворников, оставлявшее отвратительные шрамы — сейчас выглядела просто лопатой, молоко в бутылке было мирным, белым-белым, а сам дворник глазел на небо и улыбался в усы.
— Эй, — позвал я. — Сколько дней до Армагеддона?
— Ты чего, мужик? — сказал он. — Армагеддон был вчера.